Райнер Гольдт

Mijo Kovačić (род. 1935). Sjeverno svjetlo. 1961. Ulje na staklu. 100×110 cm

Язык и миф у В. Хлебникова

Продолжение. Предыдущие главы:
6.3.   Миф и история 

6.3.1.   „Всё возвращается на круги своя...”
ka2.ruыше мы — руководствуясь, прежде всего, убеждённостью Хлебникова в закономерном повторении знаковых событий (включая рождение выдающихся людей) — уже заводили речь о мифологической подоплёке его историзма. Подавляющему большинству насельников Земли не дано самостоятельно разорвать социальные и культурные путы, оно во власти неодолимой судьбы. Поэт болезненно переживал это бессилие:
Люди мы иль копья рока?
Все в одной и той руке?
Нет, ниц вемы; нет урока,
А окопы вдалеке.
1
Надежды Хлебникова на то, что русская революция даст человеку возможность самоопределиться (Бросай судьбе перчатку вызова2), не раз и не два омрачали пораженческие настроения.

Не в последнюю очередь на основе личного опыта (девять из четырнадцати лет его творческой жизни отмечены мировой и гражданской войнами), он пришёл к выводу, что удел рода людского — вековечная вереница войн и разрухи, ужасающий круговорот бессмысленного, но подчинённого строгим закономерностям насилия. Господь давным-давно утратил власть над собственным детищем и, хотя недостатка в мольбах не было и нет, бессилен что-либо изменить; Хлебников испытывает к нему жалость:

         „Все умерли” — слышал я глухой суд из рядов красавца-полка, деловито уходившего на запад. В страшную печь бросались всё новые и новые возрасты. Изредка ‹...› доносились шумы грустной и могучей молитвы: это пели тысячи грудей уходящих ‹...› „Но ведь с той стороны ему тоже молятся”, подумал я. И вдруг передо мной мелькнул образ маленького жалкого китайца, которого сразу несколько рук дергают за косу.„Что ему делать в этой толпе?” Мне стало жалко того, кому молились.3

Бог, Мировой Дух или кто-то ещё — всего лишь маленький жалкий китаец в страждущей толпе, запросы которой удовлетворить это существо не способно.

Жернова времени перетирают всё и вся. «Время мера мира» — так называется один из трактатов Хлебникова по философии истории. Вновь и вновь поэт досадует на геометрически понимаемую закономерность повторения бед и напастей человечества:

         Я шептал проклятия холодным треугольникам и дугам,  ‹...› Я отчётливо видел холодное “татарское иго” полчищ треугольников, вихрей круга, наступавшее на нас, людей, как вечер на день ‹...›4

Призыв на воинскую службу Будетлянин воспринял как нравственный вызов лично ему, “теургу”: колесо истории наматывало на спицы повтора жизни5 не кого-то из малых сих, а поэта Хлебникова. Ещё в Петербурге он посвятил немало усилий тому, чтобы посредством выявления числовых закономерностей овладеть законами времени и, тем самым, сбросить с человечества “татарское иго” всевластной судьбы. В работе над этими изысканиями (более подробно они будут рассмотрены ниже) он, как и на поприще словесности, чувствовал себя Прометеем:

         Судьба! не ослабла ли твоя власть над человеческим родом оттого, что я похитил тайный свод законов, которым ты руководишь и какой ждёт меня утес?6

Отсюда вывод: якобы эзотерическая доктрина Хлебникова родом не из астрологических выкладок, а из человеколюбивых побуждений.

Хлебников не успел свести плоды своих изысканий воедино и убедительно изложить выводы. Полагаю, проникнутые мифологией представления об истории первым делом следует попытаться выявить в его поэтическом творчестве времён революции. Не путеводная ли это нить к историософии Хлебникова в её наиболее чистом виде?

6.3.2.   Опыт и восприятие русской революции

Свидетельства современников и заметки самого поэта мало говорят о его политических предпочтениях; по всей видимости, он сочувствовал левым,7 что не могло нравиться прошлецам и вчерахарям круга Вячеслава Иванова.

Следы изучения классиков марксизма-ленинизма в хлебниковских рукописях не обнаружены, однако по косвенным признакам можно предположить, что сомнения относительно правоты “всепобеждающего учения” он испытывал немалые. В 6-м парусе «Детей Выдры» (ок. 1910–1912) Ганнибал, мирно беседуя со Сципионом, явно намекает на Маркса и Дарвина, неодобрительно замечая, что два старика бородатых упразднили веру:


Ты знаешь, мрачный слух пронёсся,
Что будто Карл и Чарльз, они
Всему виною: их вини.

‹...›
И тело веры точно рыбки,
Клешнёй своей сдавив ошибки,

‹...›
Поймали нас клешнями в сеть.8

Разумеется, под воинственным безбожием здесь подразумевается не покушение на христианство, а категориальный водораздел, проведённый Марксом и Дарвином между материализмом и мифологией.

Непримиримые противники Карла Бакунин и Кропоткин (особенно последний) упоминаются куда более благосклонно. Так, Хлебников пишет к сестре Вере из Персии (14 апреля 1921): Книга Крапоткина «Хлеб и Воля» была моим спутником во время плавания.9 Поэт, мысли которого “по долгу службы” воспаряли над обыденностью, гораздо более благоволил анархистским утопиям, нежели умопостроениям столпов марксизма. Приспособить хлебниковские законы времени к историческому материализму крайне сложно, не говоря о различии взглядов на пути дальнейшего развития человечества.

Насколько расплывчатыми, если не сказать легкомысленными, бывали суждения Хлебникова о политической “злобе дня”, показывает его благоволение Керенскому, “переменившее знак” после “проработки” Петровским.10

Политические убеждения Будетлянина ограничивались установкой на непримиримую антибуржуазность; следствием таковой стала уединенная жизнь социального изгоя. Хлебников, как и многие поэты его поколения, приветствовал ниспровержение Российской монархии, не задумываясь о последствиях. Не в последнюю очередь об этом свидетельствуют утопии последних лет его жизни с их нарастающим отрывом от действительности.

Понимание последствий октябрьского переворота как умозрительного, в духе мифа, единства прошлого, настоящего и будущего — лейтмотив поэмы «Ночь в окопе» (1919–1920).11 Здесь повседневность гражданской войны оборачивается фантасмагорией: солдат-красноармеец ожидает атаки белых под бдительным присмотром каменных изваяний времён язычества, которые оказываются ещё и судьями происходящего.

В хитросплетении воспоминаний и невесёлых дум бойца, перебиваемых рассуждениями то стороннего наблюдателя, то каменных истуканов, просматривается психограмма войны и тех, кто в неё втянут. Нечто похожее на партийную пристрастность возникает лишь благодаря скупым пояснениям рассказчика (Они боролись: раб царей / И он, в ком труд увидел друга).

На рассвете между противоборствующими станами разгорается битва. Хлебников изображает её преимущественно акустически: пулемётные очереди, стоны раненых. После кровопролитного сражения белые обращаются в бегство, но рассказчика это не воодушевляет: он скорбит о братоубийстве, орошающем Россию потоками слёз. Более того — выражает уверенность, что дело этим не кончится: слёзы отзовутся всесокрушающей волной возмездия.


И если слёзы в тебе льются,
В тебе, о старая Москва,
Они когда-нибудь проснутся
В далеком море, как волна
.12

Поэма заканчивается беседой каменных баб, издревле охраняющих степные могилы; они бесстрастно сравнивают современную войну с временами, когда люди выходили в бой с луком и стрелами. Наконец, рассказчик обращается к одной из мудрых старожилок степи с тревожным вопросом: Скажи, суровый известняк, / На смену кто войне придет? Короткий ответ Сыпняк (сыпной тиф) ставит в поэме последнюю точку.

Лишённая даже намёка индивидуальность, пребывающая (совершенно в духе мифа) вне времени каменная баба — ипостась мудрой, но беспощадной Старухи, по сию пору остающаяся вне поля зрения исследователей.

У Хлебникова Старуха представлена в нескольких обличьях. Его смолоду привлекали ведьмы и колдуньи. В совместной с Кручёных гротескной поэме «Игра в аду» (1912) ведьма — не более чем антураж пасквиля, направленного, главным образом, против назойливой апокалиптики символистов.

Куда страшнее зловещая Старуха из поэмы «Ночь перед Советами» (1920). Представлено существо, которое всю жизнь мучилось и теперь (по-видимому, повредившись умом) жаждет насильственной смерти своей хозяйки. Эту просвещённую и либеральную особу она видит искупительной жертвой, ибо та родом из дворян:


Пришла и шепчет:
— Барыня, а барыня!
— Ну что тебе, я спать хочу!
— Вас скоро повесят!
Хи-их-хи! их-хи-хи!
За отцов, за грехи!
13

Старуха воплощает архаичное сознание: для неё личность — звено родовой цепи. Хозяйка в ужасе: — Ведьма какая-то, / Она и святого взбесит.

Престарелая мать белогвардейца, расстрелянного в «Ночном обыске» (1921), — всё та же мстительница, но уже времён гражданской войны. Под шумок она запирает пьянствующих в её квартире революционных матросов и сжигает их заживо: — Старуха! Ведьма хитрая! / — Ты подожгла.14 Палачествует и впрямь дьяволица; матросы оказываются перед выбором: Стреляться? Задыхаться? — и тут Старуха появляется вновь, но лишь для издевательского Как хотите!

Если у раннего Хлебникова преобладает сопоставление умудрённого старца и легкомысленной молодки («Вила и Леший», «Шаман и Венера», «Гибель Атлантиды»), то в его поздних поэмах наблюдаем перенесение архетипа престарелого мудреца — согласно „самоопределению духа” К.Г. Юнга15 — на женское начало. Мифически безликая женщина не только перенимает редкостные духовные способности старца, но и проявляет „все признаки не только двусмысленности, но и злобы” (Юнг16).

То, что Хлебников неоднократно выдвигает именно этот, глубоко амбивалентный, образ Старухи на передний план своих революционных поэм, не только проясняет его личное отношение к потрясениям тех лет, но и доказывает, что добивался он именно слияния мифа и современности.

Это стремление Хлебников проявляет и тогда, когда он вынужден изъясняться без околичностей. Так, устами крайне осторожного и тонкого стороннего наблюдателя из «Ночи в окопе», всецело сочувствующего борьбе за свободу как таковую, он отказывает большевикам в прочном, подобном незыблемости каменных пустынниц положении на подмостках истории: за гражданской последуют другие войны, и они обесценят завоевания Октября. По Хлебникову, даже Ленин подозревает нежизнеспособность своего предприятия:


Долой беседа бесполезная.
Настанет срок — и за царём
И я уйду в страну теней.
Тогда беседе час. Умрём,
И все увидим, став умней
.17

Выказывая понимание того, что не человек, а время будет судить его деяния, Ленин возвышается до уровня беспристрастия каменной бабы, то есть оказывается носителем мифического сознания.

Единство во времени и мера вечности, которые Хлебников придаёт историческим событиям «Ночи в окопе», достигаются труднейшим стилистическим приёмом: синкретизмом языка.

Поэт мастерски противопоставляет на языковом уровне далеко разнесённые во времени события, обозначенные каменными изваяниями и враждующими сторонами гражданской войны. В поэме такое разнообразие языковых уровней, что создаётся впечатление краткого руководства по русской речи той поры. Разговорный язык и просторечие (Ну, сверну собачью ножку!), отсылки к «Интернационалу» и коммунистическим речёвкам (Кто был ничем, / Тот будет всем! | Ленивый да не ест / Труд свят и зверолова!) наилучшим образом отображают речевой фон того времени.

С другой стороны, текст перенасыщен архаизмами (ложе | жилица | грядешь в народ одноплеменный и т.п.). Древние пласты языка с религиозной символикой при описании боевых действий приобретают неожиданную современность:


Опять брони блеснул хребет
И вновь пустыня точно встарь.
Но служит верный пулемет
Обедню смерти, как звонарь.
18

Хлебникову удаётся ассоциативно связать миф и современность в батальной сцене XX века посредством одной только лексики — пристыковкой военного словаря (пулемёт) к церковному (звонарь, обедня). Даже грубая разговорная речь порой смыкается с сакральной, причём семантический диссонанс и фонетический ассонанс показаны в столкновении:

И долго медь с распятым Спасом
Цепочкой била мертвеца.
И как дубина: „бей по мордосам!”
Летит от белого конца
.19

Историческое единство, подсказываемое смешением сразу нескольких пластов русского языка, образует, таким образом, тематический лейтмотив «Ночи в окопе». Прорывное значение стилистического эксперимента Хлебникова можно в полной мере оценить, лишь вспомнив, что попытки Джеймса Джойса обозначить события прошлого посредством современных им состояний английского языка относят к тем же 1920-м годам. Лишь десятилетия спустя приём синкретического использования языка применит и Томас Манн (Непомук Шнайдевайн, по прозвищу Эхо, в заключительных главах «Доктора Фаустуса»).

Мифогенный язык «Ночи в окопе», использованный Хлебниковым для изображения событий гражданской войны в России, — стилистическое следствие неприятия поэтом одномерного времени. Даже такие исторически значимые фигуры, как Ленин, рассматриваются им лишь как стихи космического канона о возвращения всего и вся „на круги своя”.

«Ночной обыск» (1921), одну из последних и, несомненно, самую значительную послеоктябрьскую поэму Хлебникова, можно считать апогеем осмысления Будетлянином революции и гражданской войны.

Фабула поэмы незамысловата: отряд матросов-большевиков обнаруживает конспиративную квартиру белогвардейцев (Пахнет белым зверем) и вламывается в неё с обыском. Их встречает безобидная старушка с дочерью; братва уже готова довольствоваться скудноватой “экспроприацией” (Вот сколько есть — ‹...› Хватит на ужин!), как вдруг по ним стреляют.

Стрелка, который оказывается сыном старушки, “пускают в расход” на её глазах. Цинизм последующей сцены трудно превзойти:


— Даём в лоб что ли
Белому господину?
— Моему сыну?
— Рубаху снимай, она другому пригодится,
В могилу можно голяком.
И барышень в могиле — нет.
Штаны долой
И поворачивайся.

‹...›
— А так!.. За народное благо.

Трах-тах-тах!
Трах!
20

Покончив с “контриком”, братва приступает к пьянке. Гульба переходит в дебош: зеркало разбивают, пианино — признак среднего достатка — выбрасывают из окна, икону превращают в мишень для стрельбы из револьвера. Хмельные матросы не замечают, что женщины тайком подожгли, покинули и заперли квартиру; оказавшиеся в ловушке революционеры гибнут.

Отсутствие каких-либо пояснений в этом нагромождении высказываний героев и героинь ещё более, чем в «Ночи в окопе», затрудняет установление авторской точки зрения на весь этот ужас. Поэтому для оценки происходящего будут рассмотрены два сквозных мотива: морская символика и религиозная тематика поэмы.

Море, вода и волны — постоянные гости хлебниковских сочинений. Зачастую это иносказание восставшего народа (море Пугачёва).

Поскольку водных метафор у Хлебникова великое множество,21 здесь они будут использованы лишь в качестве примеров, тематически ограниченных событиями русской революции.

Пристрастие Хлебникова к морю не удивляет: оно с древнейших времён влекло поэтов. Подобно им, Хлебников избегает не только разделения означающее – означаемое, но и подлинное – вымышленное; поэтическое и житейское сливаются воедино. Для Будетлянина само собой разумеется, что водная стихия — святилище и носитель скрытой мудрости: Я бросился к морю слушать его священный говор.22 Гораздо более подобных свидетельств (художественная самостилизация?) значимо для нас метонимическое уравнивание волны с лучом, ключевыми понятиями в предпринятых с претензией на научность исторических изысканиях. Мы вернёмся к этой попытке синтеза мифа и науки в главе 6.4.

В приведённом выше отрывке из письма к сестре Вере поэт приписывает морю священный (знаковое для него понятие) говор. Неудивительно, что Хлебников приписывает морю и другие не подлежащие пересмотру скрепы своего мировоззрения, тем самым, придавая водной стихии квазипервичность.

Море, например, оказывается носителем и вестником учения о переселении душ, для Хлебникова — таинственной взаимосвязи личности с прошлыми и грядущими поколениями, в связи с чем её обусловленность неизмеримо превосходит отчуждённость:


Я в волне увидел брата
Он с волною спорил хлябей
И туда, где нет обрата,
Броненосец шёл «Ослябля».

‹...›
Я увидел близко губы,
Брата мутное лицо

‹...›
Было человечественной
Сыто море пеной.
23

Встраивание личности в бесконечную родословную — основа понимания Хлебниковым виновности и возмездия, прикровенно сообщаемого им в революционных поэмах. Роковая моральная ответственность личности, показанная выше на примере дворянки из «Ночи перед Советами», напоминает вселенскую вину (Достоевский).

Наверняка не случайна стыковка этой тематической области с водой как основополагающим знаком. Именно в связи с проблемой моральной ответственности поэт обращается к образу слезы, заурядному для Ветхого Завета с его праведным судом.24

Первоначально Хлебников использовал эту метафору независимо от текущих событий, например, в совместной с Кручёных «Игре в аду» (1912):


Из слез, что когда-либо лились,
Утёсы стоят и столбы,
И своды надменные взвились —
Законы подземной гурьбы.25

Лишь позднее, как это видно в «Ночи в окопе», образ слезы претерпевает превращение в символ народных страданий. Слёзы и копившийся веками гнев угнетённых разразятся беспощадным цунами вооружённого восстания.

Но эта, казалось бы, типичная для своего времени символика оказывается переосмыслением сходных образов, уже присутствующих в раннем творчестве, что, кстати говоря, в очередной раз доказывает ярко выраженную однородность ведавы Хлебникова. Юношеское «Крымское» (1908) источает покой и гармонию мироощущения:


Море ласковой мерой
Веет полуденным золотом.
Ах, об эту пору все мы верим
Все мы молоды
‹...›26

Тематически предвестием катастрофы в «Гибели Атлантиды» (1909–1910) выступает волнение на море (Волны хлещут, волны воют / Нынче громче и тревожней27): разгул первостихии в финале предопределён. Подробности потопа заставляют подозревать — насколько я могу судить, впервые у Хлебникова — иррациональную подоплёку метафорического сближения понятий безумие (безумство) – море, хлебниковский лейтмотив революции в дальнейшем:


Город гибнет. Люди с ним.
Суша — дно. Последних весть.
Море с полчищем своим
Всё грозит в безумстве снесть
.28

Именно в таком виде образ моря становится неизменным спутником революционных событий, своей настойчивостью доказывая страстное желание поэта подчеркнуть иррациональность общественных потрясений тех лет. По Хлебникову, “революционный авангард” — не более чем орудие высшей силы — мифической силы моря:

Морские волны обманули,
Свой продолжая рев валов,
Седы, как чайка-рыболов,
Неузнаваемый никем,
Надели человечий шлем
.29

Не личный почин и не социальные законы определяют ход мировых событий, а первозданные, неподвластные чему-либо силы — в данном случае, волны очеловеченного прибоя гражданской войны.

В «Ночном обыске» череду морских мотивов открывает появление моряков (что показательно: в «Невольничьем береге» и «Перевороте во Владивостоке» наблюдаем то же самое), посланцев моря и олицетворения его первозданной силы. Их вожак Старшой — глашатай стихии: Братва, налетай, братва, налетай! Налетай орлом!30 Чуть погодя из тех же уст раздаётся: ветер моря.

Эта весьма и весьма положительная самооценка (ветер = обновление) примыкает к образам утопических революционных поэм: в «Ладомире» новое царство любви омывают, хором воспевая Люблю весь мир я, величайшие реки мира и даже говорится о речном кумире.31

Совершенно иной смысл метафора моря в «Ночном обыске» приобретает после расстрела белого зверя. Отныне это не беспечная, но целеустремлённая деятельность, а неутолимая жажда сокрушать всё и вся:


— Нынче море разгулялось,
Море расходилось,
Море разошлось.
Экая сила
.32

Старшой голосует за такую “перестройку” обеими руками:

Наше дело морское:
Бей и руши!
Бей и круши!
Ломите, ломайте.
Грабьте и грабьте,
Морские лапти!
33

Выше мы говорили о совпадении воззрений Хлебникова с ветхозаветной метафорикой вины, но здесь эти отсылки ещё более очевидны, особенно если принять во внимание религиозные мотивы поэмы, которые будут рассмотрены чуть позже. Вода как символ опасности и кары свыше особенно часто упоминается в Псалмах и Книге пророка Исайи; в обмирщённом виде она может обозначать и врага во плоти.34

Таким образом, метафора моря придаёт революционным событиям дополнительное измерение. Она переводит отношения между служанкой и госпожой в «Ночи перед Советами» из межличностного контекста в общежитийный: потомкам уготована кара не за свои проступки, а на основании приговора всему роду. Даже хлебниковский пророк Зангези не в состоянии придать потопу высокий смысл очищения. Когда верующие взывают к нему за разъяснением относительно того, почему шкуру стран съедает моль гражданской войны, он отговаривается всемогуществом Перуна, славянского бога грома:


Бог Руси, бог руха. —
Перун, твой бог, в огромном росте
Не знает он преград, рвёт, роет, режет, рубит
.35

Разнообразие метафор моря в творчестве Хлебникова препятствует выявлению чёткого образного ряда. Уподобление это глубоко амбивалентно, поскольку охватывает как первозданную тягу народа к творчеству, так и его склонность к безудержному разрушению (грабёж и убийства в «Ночном обыске»).

Полученные выше сведения позволяют говорить о воде в её различных видах (волна, море, слёзы) как об универсальном символе в хлебниковской модели мира. Элемент мифического единства (см., например, пространное стихотворение «Море»36), она и корень мудрости, и поприще гераклитовых перемен; более того — неукротимая первобытная сила, благая и гибельная одновременно.

Язык — в данном случае слово ‘море’ — у Хлебникова обеспечивает умозрительное уравнивание, стирание особенностей изображаемого; Кассирер такой приём полагал архетипическим для мышления мифами.37 В итоге “стрижки под одну гребёнку” лексема ‘море’ в хлебниковской мифологии способна обозначать и спасение, и гибель одновременно. Принимая во внимание учение Фрейда о внутреннем антагонизме первослов,38 объединявших в мифическом состоянии языка противоположные значения в единую лексему, ‘море’ в поэтике Хлебникова можно считать именно таковой. Метафора моря — яркий пример стремления Будетлянина объединить противоположности и выявить их общий источник, недоступный пониманию современного человека: „Я ‹...› признаю единое начало всего существующего”.39

Амбивалентность метафоры моря указывает на то, что Хлебников русскую революцию понимал как непредумышленное, подобно пугачёвскому бунту, восстание народа. Научно обоснованные (Энгельсом в его учении о переходе количества в качество, например) теории о неизбежности революционных подъёмов при определённых экономических и политических условиях поэта нимало не впечатляли. По Хлебникову, революция — предзаданное событие со всеми его положительными и отрицательными последствиями, каким ему и дóлжно быть в мировоззрении, где качели истории подобны маятнику часов с вечным заводом.

Следующий (по порядку, но не по важности) тематический пласт поэмы «Ночной обыск» — морально-религиозная проблематика. Оправдывающая насилие речёвка матросов За народное благо с непостижимой быстротой теряет убедительность. Братва бахвалится полным отсутствием желания поразмыслить над содеянным — а ведь именно это возвышает человека до уровня нравственного существа. Революционный символ веры „Всё благо, что на благо народа” сложности обстоятельств обыска не соответствует; до матросов это, наконец, доходит; повествование встаёт на рельсы этики.

Чтобы наглядно показать нежелание революционеров переосмыслить свои поступки, Хлебников обращается к существенно менее, нежели символика моря, архаичному иносказанию: зеркалу.

Прослеживая этот мотив в сказках и мифах вплоть до Нарцисса, кончим всё той же водной гладью. Таким образом, поэтическая образность Хлебникова отнюдь не стремится к вычурности, поэт сознательно берёт на вооружение классические, даже архаичные, топосы.

Итак, подвыпивший вожак братвы вдруг разбивает зеркало. Поясняет он свой поступок в духе пословицы „Неча на зеркало пенять, коли рожа крива”:


Порой жестоки зеркала. Они
Упорно смотрят,
И судей здесь не надо —
Поболее потёмок!
40

В дальнейшем Старшой не только попытается освободиться от оков христианской этики револьверными выстрелами в иконописного Христа, но и занять место Бога как судии (сначала над белым зверем, а там как пойдёт): Я в жизнь его ворвался и убил, / Как тёмное ночное божество.41

Но вот пронзительный взгляд Спасителя с иконы приобретает гипнотическую власть над сознанием убийцы; в нём просыпается православие предков. О неспособности Старшого освободиться от без малого тысячелетнего христианства на Руси свидетельствует, как верно показал Р.Ф. Кук,42 татуировка — изображение, удалить которое начисто невозможно:


Вон бог в углу —
И на груди другой
В терну колючем,
Прикованный к доске, он сделан,
Вытравлен
Порохом синим на коже —
Обычай морей
.43

Таким образом, святой убийца революции столь же не способен отринуть христианскую этику, как и Раскольников Достоевского, который счёл себя вправе взяться за топор во имя блага человечества. Хлебников поставил тот же моральный вопрос, но уже перед „Россией, кровью умытой” и повторил вывод своего предшественника: умозрительное благо народа — цель, не оправдывающая средств её достижения. Неспроста уверовавший вожак братвы требует от Бога прямо-таки ветхозаветной кары: Но я хочу, чтоб он убил меня.44

Этим Старшой обнаруживает чувство вины, которого у него, согласно этике классовой борьбы, не должно быть (он застрелил не просто белого, а вооружённого зверя), и этим подтверждает посыл Хлебникова о том, что у подавляющего большинства насельников Земли не хватает сил и способностей вывернуться из-под колеса судьбы, жить только по своему разумению.

Революционные поэмы Хлебникова — яркий пример его мифологизированного воззрения на мир: отдельно взятое событие он раскрывает, усредняет и помещает в копилку вечных взлетов и падений, неподвластных человеку. Лишь немногим избранникам — Ленину («Ночь в окопе») или Старшому («Ночной обыск») дано вполне осознать человеческое бессилие; подавляющее большинство — марионетки, сами того не подозревая. Поэтому-то братва и не понимает страха своего вожака перед могуществом зеркала — один даже просит не разбивать, пока он не побреется...

Заложенная в «Ночном обыске» идея всеединства, разумеется, тоже мифогенна. Случайный прохожий оказывается если не вороной (ротозеем), то уж точно семейства врановых:


Годок, сними того грача?
— Сейчас!
Тах!
Готов.
Попал?
— Упал.
— Мёртв
.45

Лишь поразительная преемственность хлебниковской символики позволяет расшифровать это ретроспективное изображение сцены казни. Образ убитой птицы содержит прикровенную отсылку к драме Хлебникова «Мирсконца»:


(Подходит Петя с ружьём и вороном в руке).
Петя:  Я ворона убил.
Оля:  Зачем, зачем? кому же надо?
Петя:  Он каркал надо мной.
Петя
‹...› Запомни, что ворона убив, в себе самом убил ты что-то.46

Старшой слишком поздно осознаёт, что пролитием чужой крови он убил что-то и в себе. Стрельба в человека, как и в птицу, представляет собой нарушение идеи всеединства живых существ, заимствованной Хлебниковым из буддизма или у В. Соловьёва. Лишь косвенно высказанная в поэме, она — антитеза матросской максиме за народное благо и, как высшая этическая норма, превосходит все обусловленные временем нормы морали.

Отсюда вывод: стремление вожака братвы к наказанию символизирует достижение более высокого, вневременнóго уровня нравственности, независимого от исторической обстановки (вооружённой борьбы во имя народа, в данном случае).

В переосмыслении Хлебниковым революции и гражданской войны видим ту же психологическую подоплёку, что и в отношении  Я  и городской цивилизации. Окружающая действительность, воспринимаемая как невыносимая (Дм. Петровский: „Его угнетала революция, как она выявлялась тогда”47), хотя и показана достоверно, вместе с тем запечатлена в новоявленном мифе, который предполагает отказ от социальной конкретики, но взамен освобождает события от бессмысленности и включает жизнь человека в непостижимый и неизменный коловорот вселенной. Поэтика Хлебникова — попытка ответить нигилизму его времени, тщетным попыткам современников осознать происходящее.



6.4.   Миф и наука

Стремление к смычке науки и художественного вымысла у Хлебникова прослеживается уже в использовании его ранних орнитологических наблюдений, включённых в «Зангези» для заумного извода птичьего языка. Далее по списку этнология и неевклидова геометрия Лобачевского, проложившая путь в четвёртое измерение теоретической физики.

Следующая глава, завершающая предыдущие размышления, посвящена обширной области научной деятельности Будетлянина (понятие научности здесь соответствует хлебниковскому) — его историческим исследованиям.

У избранного направления два посыла. Во-первых, исторические изыскания Хлебникова — сердцевина его “академизма”, охватывающего и другие дисциплины — математику, например. Считаю правомерным рассматривать эти насыщенные сведениями произведения как попытку свести в одну парадигму поэзию, науку и миф. Во-вторых, эта область творчества Хлебникова тесно связана с выводами, полученными в главе 6.3, и, таким образом, позволяет ссылаться на упомянутые выше поэтические произведения.



6.4.1.   Эпистемологические основы: разговорный язык против формального языка

Наряду с художественным отображением исторических событий, труды Хлебникова по историософии свидетельствуют о его стремлении не только научно обосновать своё мифопоэтическое мировоззрение, но и возвысить его до общезначимой парадигмы.

«Битвы 1915–1917: Новое учение о войне» (1915) и «Время мера мира» (1916) относятся к петербургскому периоду, на «Доски судьбы» (1922) существенно повлияли революция и гражданская война. Все эти работы — возможно, из-за непривычного стиля изложения, напоминающего математические трактаты, — остаются вне поля зрения исследователей, хотя необходимость совместного изучения поэтических и теоретических текстов Хлебникова неоднократно подчёркивалась и недавно методологически обоснована Х. Бараном.48

Немалая сложность их объясняется, во-первых, трудностью фундаментального для просвещённого сознания эпистемологического различения воображения и реальности, во-вторых, изложением на единственном в своём роде языке (числопись).

Сколь бы малыми со времён Просвещения (становление эстетики как самостоятельного предмета изучения относят именно к тому времени) ни были подвижки в осмыслении отличия поэтической модели мира от научной, Хлебников такового не допускал вообще.

Он и уверовал в научность своего подхода (предвидение будущего не с пеной на устах, как у древних пророков, а при помощи холодного умственного расчёта49), где методологической основой оказывается уравнивание всего и вся, архетипичное для построенных на мифе моделей мира, или произвольное согласование различных семиотических систем на формальном языке пифагорейски понимаемой математики с её стремлением свести все, без разбора, духовные и материальные явления к числовым отношениям.

Мы постараемся на примерах показать стремление Хлебникова-историософа опереться на свой поэтический идиолект для доказательства эпистемологического примата литературы за пределами единства искусства и жизни; а это и есть возрождение мифа как науки. Исторические трактаты Хлебникова следует понимать как радикальное следствие его поэтики, которая своим типично мифологическим синкретизмом размывает границы между субъектом и объектом, текстом и миром.

С этой точки зрения метафора “мир–книга”, известная издавна50 и не раз использованная Хлебниковым, предстаёт в новом свете. Семиотическая неразличимость выдумки от действительности51 в поэтическом тексте соответствует утраченной границе между эмпирикой и плодами воображения в хлебниковском “научном” трактате: Будетлянин доказывает, а не показывает.


Ты поворачиваешь страницы книги той,
Где почерк был нажим руки морей.
Чернилами сверкали ночью люди,
Расстрел царей был гневным знаком восклицанья,
Победа войск служила запятой,
А полем — многоточия, чьё бешенство не робко,
Народный гнев воочию
И трещины столетий — скобкой
.52

Искусство и окружающая действительность — достойные друг друга соперники в борьбе за первенство:

         Война обратила вселенную в чернильницу с кровью и хотела в ней утопить жалкого, смешного писателя. А писатель хочет войну утопить в своей чернильнице, самую войну. Вер спор — звук воль.
         Кто победит?
53

Числопись основополагающих положений хлебниковских трактатов по философии истории — свидетельство движения (с оглядкой, среди прочих, на Протагора и Лейбница54) его учения о языке к высотам чистой абстракции. Для Хлебникова относительность лингвистического знания самоочевидна:


         Словом ‘мало’ можно назвать и число звёзд на Млечном пути, и число глаз и рук (на теле) ‹...› Каждое имя есть только приближённое измерение, сравнение нескольких величин, какие-то знаки равенства.55

Те же высказывания находим поэтических текстах (мы прочтём слова, как числа56). Тесное переплетение художественной и научной мысли показывает, что для Хлебникова математическая точность не ограничивалась областью естествознания. Лучшие умы человечества так и не смогли постичь суть того, что называют судьбой,57 — poeta doctus, художник числа, указал путь к спасению. В ряде предложений Хлебников настаивает на обособлении такого рода предсказателей в касту: основать сословие художников числа.58 Разумеется, они виделись Будетлянину сочленами общества 317 Председателей Земного Шара.

Таким образом, в творческом сознании Хлебникова математическая абстракция остаётся верной не только его мифопоэтической направленности — он считал её наиболее действенным средством внедрения истины мифа в сознание современного человека. Если во времена ивановских “посиделок” его критика языка стремилась не столько открыть новые возможности, сколько пустить в дело архаичные его пласты, то ныне сам Хлебников в «Отрывке из Досок судьбы» (1922) признаёт эту направленность своих историко-философских усилий:


         Если в известном сказании Китеж-град потонул в глухом лесном озере, то здесь (в теоретических построениях. — Р.Г.) из каждого пятна времени выступал стройный многочлен троек с башнями и колокольнями, какой-то Читеж-град.59

Таким образом, в научных изысканиях Хлебников преуспел опять-таки благодаря словообразованию, поставленному на службу мифу. Отсылка к распространённому в русских сказках и мифах топосу затонувшего города Китеж-града ещё раз показывает настойчивое желание поэта заново открыть и передать науке квазирелигиозные тайны, погребенные под ложным рационализмом XIX века. Сознательно “подделывая под старину” свои сочинения, он несколько раз называет их клинописью.60

Стремление Хлебникова к формализации языка в историософских работах не касается теоретического посыла его поэтических произведений — стремления познать мир не посредством языковой системы, а помимо неё. Это полностью соответствует мысли Малларме о том, что только освобождение языка от его предметности станет шагом к преображению бытия.



6.4.2.   Учёный как жрец атеистической эпохи

Подход Хлебникова к нумерологии определяется незыблемостью двух его убеждений. Первое — в том, что за кажущейся произвольностью исторических событий скрывается ещё не открытый закон. Допустить справедливость этого ещё можно — в конце концов, в наши дни предпринимаются попытки предсказания войн с помощью компьютерных моделей прогнозирования,61 — но мысль о том, что знания законов достаточно для господства человека над природой, не просто выходит за рамки общепринятого, а возвращает к архаичному приравниванию знания к власти:

         Теперь, изучив огромные лучи человеческой судьбы ‹...› человеческая мысль надеется применить и к ним зеркальные приемы управления, построить власть ‹...› Наша задача только указать на закономерность человеческой судьбы, дать ей умственное очертание луча и измерить во времени и пространстве. Это делается для того, чтобы перенести законодательство на письменный стол учёного.62

Подобно практике изгнания или заклинания именем, присущей временам праязыка и первобытного сознания, Хлебников верит в “изгнание через знание”, которое (см. приведённый отрывок) позволяет учёному претворять плоды своих раздумий в жизнь, не вставая с письменного стола. Эта вера в грядущее всемогущество человеческой мысли проистекает из неразделения Хлебниковым духа и материи, о чём свидетельствует запись 1912 года: ‹...› мысли обладают весом нисколько не меньше явным, чем у вещей.63 Точно так же мышление мифами полагается на действенность не только произносимого, но и задуманного.

Заметим, что высказывание Хлебникова отчасти соответствует положению дел в естественных науках ХХ века, особенно в физике. Неслучайно Хлебников приоткрыл завесу своей мысли Лобачевскому, который доказал, что трёхмерное пространство Евклида — грубое приближение к истине. Естествоиспытатель Хлебников радовался революционным открытиям современников, которые, по его мнению, доказывали правоту древних воззрений. И как тут не возликовать: в 1900 году квантовая теория Планка с её релятивизацией понятия материи до основания потрясла основы ньютоновского мировоззрения!64

Как и следовало ожидать, для Хлебникова учёный — не просто хранитель знания. Стремясь установить новое “законодательство”, раскрывая тайны судьбы и природы, труженик науки неизбежно становится бунтарём и нарушителем табу. Подобно Прометею, первооткрыватель подвергает себя величайшим опасностям — ненависти богов или слепому року. Предполагая уготованные ему тернии, Хлебников порой задавался тревожным вопросом о возмездии за разгадку тайн бытия. Если распространить хлебниковское судьба, этот „атеистический синоним Бога” (Ф. Степун), на метафизически неопределённое понятие общества, все признаки “похищения огня” налицо. Заурядное с конца XVIII века обмирщение идеи Спасителя через самопровозглашение мессией гения мысли ставит его духовную и социальную инаковость на место прежней метафизической узаконенности. Хлебниковский пророк Зангези, следуя “ницшеанцу” Заратустре, внушает своей пастве:


         Слышите этот гордый росчерк гор “Могу” на выданном вами денежном знаке? Повторенное зоем ущелья тысячами голосов? Слышите боги летят, вспугнутые нашим вскриком?65

Как учёный — преимущественно историк, — Хлебников осознавал себя преемником упразднённых жреческих каст, духовным вождём XX века. Поэт не без удовольствия принимает позу сверхчеловека и богоборца в эссе «Разговор. Взирающий на государства В. Хлебников» (1917):


         Ты показал, что есть луч войн. Ты заковал Бога браней в оковы уравнений, и он, скованный, лежит и, осужденный тобой, понурив голову. Он пленник твоего замысла.66

Однако в поздних произведениях постницшеанское самовозвеличивание, которым одно время наслаждался Хлебников, уступает место смирению, даже подтруниванию над собой.67

Однако не следует забывать, что мифическое обращение в первооткрывателя и учителя человечества, произошедшее с поэтическим  Я  Хлебникова в Древнем Египте, оказалось отчасти правдой: Ка стал моим руководителем. Под его руководством я постепенно стал начальником земного шара.68

Движущей силой его изысканий оказываются не гностические умствования и не воля к власти, а нравственные потрясения мировой и гражданской войн, превратившие некогда наивного приверженца славянского радикализма в пацифиста. Отказываясь счесть вопиющий произвол тех лет отражением всеобщего исторического хаоса, Хлебников упорно продолжал искать точку опоры. Задолго до травмы гражданской войной и братоубийством, очевидной в упомянутых выше революционных поэмах, в 1916 году возникла идея поиска “волшебного слова” — аллегории, которой можно “запретить” нежелательное событие, — избавить человечество от бича войны, например:


         Не всем известно, что конь, которому прошепчут на ухо слово “-ить!” бешено несётся во весь скач ‹...› Я искал это слово для всего человечества, — мне противен бич войны.69

Иногда в его позднем творчестве предчувствие тщетности отодвигает такого рода устремления на задворки поисков смысла и, следовательно, узаконивания происходящего. На закате жизни Хлебников откроет свою мечту: Я хотел найти оправдание смертям.70



6.4.3.   Историософия Хлебникова 

6.4.3.1.   Тождество микрокосма и макрокосма

Как уже сказано, Хлебников, подобно Гегелю и Марксу, был убеждён в закономерности хода истории. Однако целеполагания в нём не усматривал.

Убеждённый в бессилии отдельно взятого человека перед движущими силами истории, Хлебников всё-таки отверг утопическую модель Маркса — точно так же, как отверг бы её наиболее доказательное отрицание — з„лонамеренный аподиктицизм” (Томас Манн) Шпенглера в «Закате Европы», попадись ему эта книга.71

Подобная марксову „ходу истории” утопия просматривается у Хлебникова лишь вследствие нарушения естественного исторического развития посредством познания и применения на практике законов такового, то есть своего рода “постистории”. Само истолкование исторических взаимосвязей обладает у Хлебникова очевидной мифогенностью, выраженной единым посылом всех его рассуждений: микрокосм и макрокосм, душа и мир тождественны.72

Экзистенциально переживаемая Хлебниковым ничтожность человека, таким образом, преображается осознанием того, что каждое мыслящее существо есть крошечный теневой след вселенских связей. Дабы выяснить условия возникновения и очертить этот след, Хлебников взаимоувязывает все явления мироздания. Он приводит доказательства изначальной конгруэнтности микрокосма и макрокосма в форме якобы немногих постоянных числовых отношений, фундаментальных истин вселенной, к которым восходят все проявления жизни. Псевдологика такого мышления определена мифологами как антропологическая константа мифического сознания. В.Н. Топоров пишет:


         Основной чертой этой логики можно считать понимание причинно-следственных отношений как всеохватываюей (глобальной) и всепроникающей (интегральной) системы детерминистических связей (реальных и фантастических), изображение мира в виде ‹...› „гигантской вариации на тему принципа причинности”.73

Так, используя одну из магических ключевых величин своей “циферософии”, верочисло 365, Хлебников выясняет отношение площади поверхности кровяного шарика (эритроцита) к площади поверхности планеты Земля. Итогом вычисления оказывается целое число.74 Более того, поэт заявил, что берётся, основываясь на дневниках Марии Башкирцевой, доказать, что умственное развитие личности и история человечества следуют одним и тем же путём. В статье «Время мера мира» (1916) он утверждает: То есть, душа человечества относится к душе человека, как год ко дню, давая в частном (голос земли) число 365.75

Основополагание соответствия микро- и макрокосма в мировоззрении Хлебникова подтверждается тем, что он обращается к нему и в своей философии языка — ещё одно свидетельство взаимопроникновения поэтики и науки:


         Мудростью языка давно уже вскрыта световая природа мира. Его “я” совпадает с жизнью света.76

Убеждение во взаимосвязи всего и вся становится навязчивой идеей. В письме В. Каменскому читаем:

         Деловое предложение: ты записывай дни и часы чувств, как если бы они двигались как звёзды ‹...› А я построю уравнение. У меня собрано несколько намёков на общий закон (например, связь чувств с солнцестоянием летним и зимним) ‹...› Так можно построить звёздные нравы.77

Хлебников предельно разносторонний философ жизнестроения, но имеет смысл допытаться последствий именно этого делового предложения. То, что здесь (1914) заявлено — “переоценка ценностей”, звёздные нравы, — следует понимать как проект воспитания (!) человека-мифомыслителя, четыре года спустя (статья в армейской газете Южного фронта «Красный воин» от 28 ноября 1918 года) изложенный следующим образом:


         Думалось, что у устья Волги встречаются великие волны России, Китая и Индии и что здесь будет построен Храм изучения человеческих пород и законов наследственности, чтобы создать скрещиванием племён новую породу людей будущих насельников Азии.78

На объективную ограниченность мировоззрения Хлебникова мы уже намекали, но подобные мысли, высказанные в политической среде, свидетельствуют об опасностях, угрожающих Просвещению как таковому: неомифологические умопостроения становятся руководством к действию.79



6.4.3.2.   Четырёхмерность и хлебниковское учение о времени

В некоторых отношениях физика XX века действительно подтверждает мифическое переплетение микро- и макрокосма. Капра даже назвал открытие фундаментального единства Вселенной „одним из самых значительных открытий современной физики”,80 а отдельные места из его «Философии переломного времени» читаются как запоздалые подтверждения догадок Хлебникова, и по сию пору полагаемых мистическими бреднями. Что же касается времени, этого загадочного четвёртого измерения, в равной степени недоступного ни визуальному, ни словесному выражению, то, согласно Витгенштейну, даже вопрос о его сущности лишён смысла.81

С. Мирский показал, сколь многим понимание Хлебниковым времени обязано восточной мысли.82 Ниже мы сосредоточимся на отношении Хлебникова ко времени как сочлену сверхмира.

Итак, неевклидова геометрия подготовила учёный мир к пониманию обусловленности его трёхмерного видения, а открытия экспериментальной физики на переломе веков привели к пересмотру научной парадигмы.83 С появлением общей теории относительности оси пространства и времени были переосмыслены, а затем упразднены как абсолютные и независимые в пользу четырёхмерного пространства-времени. Эти ультрасовременные воззрения были подхвачены новаторами живописи, и эйфория ухода в четвёртое измерение — каким бы таковое ни представлялось новообращённым — отразилась в последующие десятилетия на всех областях искусства.84 Неудивительно, что ранние манифесты русских футуристов провозглашают пространство и время переменными поэтического творчества.

Хлебников стремился возвысить исторические изыскания до уровня пространственно-временных. Свидетельство тому — подробное письмо М. Матюшину от декабря 1914 года, где поэт ссылается на книгу Пуанкаре.85 Отметим, что связи между геометрической четырёхмерностью и физическим пространством-временем он не усматривает, поэтому слишком далеко идущим выводам некоторых исследователей, на мой взгляд, не стоит доверять.86

Если Минковский заявил в 1908 году, что только „своего рода союз времени и пространства сохранит независимую реальность”,87 то Хлебников уверял, что единство такого рода уже им доказано. В эссе «Пусть на могильной плите прочтут...», своего рода резюме научных достижений, читаем: Он нашёл истинную классификацию наук, он связал время с пространством.88

Это утверждение лишь отчасти выдерживает проверку. Хотя поэт упоминает имена едва ли не всех выдающихся физиков той поры, даже профан заметит, что тесные обстоятельства его жизни допускали разве что поверхностное знакомство с их открытиями,89 а непререкаемость мифического мировоззрения пресекала на корню любые поползновения на то, что называют научностью. Неодолимость второго препятствия видна хотя бы из того, что, когда духовный наставник Хлебникова древнеегипетский Ка представляет поэта учёному 2222 года, тот, узнав “чьих он будет”, с пренебрежением восклицает: A! ‹...›Тогда ещё верили в пространство и мало думали о времени.90

Даже без привлечения Ка один лишь этот знаменательный год доказывает мышление мифами: магическая четверица — архетипический символ целостности91 — состоит только из числа 2, то есть двух, образно соединённых в дату летоисчисления, измерений. Число 2222, таким образом, оказывается возведённым в абсолют знаком, который, подобно самовитому слову, сам по себе не имеет значения, что является очередным (см. гл. 6.4.1) подтверждением того, что обращение Хлебникова к формальному языку отнюдь не означает понятийного рывка вперёд.

Приведённое выше истолкование четверичности как знака целостности показано К.Г. Юнгом на примере преобладания в изящной словесности четверостиший и четырёхстопия:92 эта назойливость говорит сама за себя. Так обстоит дело и с Хлебниковым. В манифесте «Труба Марсиан» (1916), где его подпись идёт первой, четвёртая нога — метафора именно в юнговом смысле:


         Мозг людей и доныне скачет на трёх ногах (три оси места)! Мы приклеиваем, возделывая мозг человечества, как пахари, этому щенку четвёртую ногу, — именно ось времени.93

С той же беспечностью, с которой Хлебников отдаёт себя на попечение то Ка, то учёному 2222 года, этот времянин в своих трудах по историософии недоумевает, почему научное сообщество медлит с исследованием феномена времени.94 Вновь поэзия и наука вступают в эстетически привлекательную, но эпистемологически сомнительную связь.

Хлебников связывает опыт преодоления трёхмерности со смертью:


         Может быть, в предсмертный миг ‹...› в голове всякого с страшной быстротой происходит ‹...› нарушение форм и установленных границ. ‹...› в сознании всякого с той же быстротой ощущение порядка А переходит в ощущение порядка В, и только тогда, став В, ощущение теряет свою скорость и становится условным.95

В других текстах представлениям о научной истине навязывается “теория относительности знания”:96 одни и те же идеи, но в разном обличье пронизывают философию с момента её зарождения.

Расширение семантического спектра приводит к тому, что понятие времени как четвёртого измерения выносится за рамки объективности как таковой: поэт наделяет время способностью уравнивать всё и вся. В его поздних работах оно самодержавно правит событиями, отменяя представления о Боге как устаревшие. Одновременно, благодаря своей трансцендентности, время мифологизируется. На излёте жизни Хлебников заявил:


         Древние говорили, что боги управляют событиями ‹...› Я снова говорю: ‹...› времена управляют событиями.97

Именно с такой убеждённостью Зангези завершает свой монолог в Плоскости XVIII:

Если в пальцах запрятался нож,
А зрачки открывала настежью месть —
Это время завыло: даёшь,
А судьба отвечала послушная: есть
.98

Анализ подхода Хлебникова к времени — понятию, пожалуй, более других ремифологизированному современной физикой — помогает уяснить взаимоотношение мифа и науки. Это связано не столько с относительной расплывчатостью мифа — который тоже признаёт слияние пространства и времени в измерение, выходящее за рамки чувственного восприятия (вспоминаем “хронотоп”99), — сколько с мифогенностью времени в модели мира Хлебникова, использующей время для получения ответов на метафизические вопросы, которые, по определению, „не могут быть научно поставлены”.100 Таким образом, хлебниковское понимание времени — разумеется, не признаваемое наукой — поддалось единящей силе мифологизированного мировоззрения поэта, оказавшись в одном ряду с поэтической лексикой. Заявление Хлебникова о том, что его учение разрушило миросозерцание Ньютона,101 справедливо лишь в том смысле, что по форме совпадает с открытиями экспериментальной физики, а, по сути — ведёт вспять, к пифагорейской уверенности, что взаимосвязь всех явлений в мире — включая пространство и время, время и события истории — сводится к незыблемым числовым отношениям.

Предложенное в этой главе (и не выдаваемое за истину) тождество главнейших поэтических и научных понятий в творчестве Хлебникова будет обосновано ниже.



————————

         Примечания

1    СП II: 229.
2    СП I: 183.
3    СП IV: 143 и далее.
4    СП IV: 144.
5    СП II: 11.
6    СП V: 178.
7    Фон Гюнтер вспоминает: „Он (т.е. Хлебников. — Р.Г.) держался меня и Кузмина; мы были для него старыми знакомыми. С Гумилёвым он не ладил — возможно, мешали политические взляды, поскольку сам он был леваком и, вероятно, уже много лет не в ладах с политической полицией” (v. Guenther 1969: 275).
Йоханнес фон Гюнтер.  Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном

8    СП II: 172.
9    СП V: 320.
10   См. Петровский 1923: 163.
Дм. Петровский.  Воспоминания о Велемире Хлебникове

Он тоже не мог представить себе Хлебникова революционером: „слишком он был ‹...› сосредоточен в себе и созерцательным” (там же: 169). Во второй части «Отрывка из Досок судьбы» (1922) Керенский служит примером в теории возмездия (НсП: 494).
11   Беловая рукопись поэмы утеряна. Сохранились лишь отрывки предварительных набросков; можно говорить о невероятном везении: именно это произведение было своевременно обнародовано после длительного (с 1916 года) перерыва издательством «Имажинисты» (1921). Возможно, печатный текст — не более чем сокращенная версия оригинала.
Р.В. Дуганов.  К реконструкции поэмы «Ночь в окопе»

12   СП II: 181.
13   СП I: 231.
Философские последствия этого близки „вселенской вине” Достоевского.
Ницше тоже подвергает сомнению личную ответственность. С точки зрения философии истории, во 2-й главе своих «Несвоевременных мыслей» («О пользе и вреде истории для жизни») он выносит суждение: „Поскольку мы представляем собой продукт предыдущих поколений, мы также и продукт их заблуждений, страстей и ошибок, даже преступлений; полностью освободиться от этой цепи невозможно” (Nietzsche W III. Abt., 1. Bd.: 266).
14   СП I: 228.
15   Jung 191979: 100.
16   Jung 191979: 101.
17   СП I: 176.
18   СП I: 178.
19   СП I: 179.
20   СП I: 225 и далее.
21   См. Markov 1962: 183;  Cooke 1975: 281–284.
Персональная страница В.Ф. Маркова на ka2.ru

22   СП V: 320.
23   СП II: 31.
24   См. например, Псалом 119: 136 или Иеремия 9: 17.
25   СП II: 119.
26   СП II: 47.
27   СП I: 99.
28   СП I: 101.
Связь между морской стихией и падением государства или революцией, конечно же, не изобретение Хлебникова. Возможно, самым известным предшественником этой метафоры в России является «Песня о «Буревестнике»» Горького (1901): „Синим пламенем пылают стаи туч над бездной моря. Море ловит стрелы молний и в своей пучине гасит. Точно огненные змеи, вьются в море, исчезая, отраженья этих молний” (Горький ПСС VI: 8).
Всеобъемлющее семантическое поле морской метафоры, связь бессознательного или мира сновидений с бушующим морем, „хаотической первоосновой вселенской жизни” (Зелинский 1975: 81), — топос романтической поэзии — показано Зелинским, прежде всего, на примере Тютчева (ср. Зелинский 1975: 80–84). Этими сведениями я обязан доктору Иоганну Мейхелю.
29   СП I: 181.
30   СП I: 254.
31   СП I: 189.
32   СП I: 263.
33   СП I: 262.
34   Ср. например, Ис 8: 7 и далее и 17:12;  Иер 47: 2.
35   СП III: 329.
36   СП III: 188–190.
37   См. Cassirer 71983: 151.
38   См. Freud GW VIII: 214–221.
39   Цит. по: Козлов 1927: 185.
Д. Козлов.  Новое о Велимире Хлебникове

40   СП I: 260.
41   СП I: 271.
42   См. Cooke 1975: 292.
Рэймонд Кук.  Образ и символ в хлебниковском «Ночном обыске»

43   СП I: 268.
44   СП I: 270.
45   СП I: 263.
46   СП IV: 243.
47   Петровский 1923: 169.
48   См. Baran 1985: 11 и далее.
49   СП V: 241.
50   См. в основном Urtius 1942;  о славянском языковом ареале Čiževskij 1956.
51   В этом контексте см. подробные объяснения метафоры мир – текст у Hansen-Löve 1985: 68 и далее.
52   СП III: 122.
53   СП V: 266.
54   НсП: 446.
55   Там же.
56   СП V: 137.
57   СП V: 144.
58   СП V: 160.
59   НсП: 473 и далее.
60   СП V: 242;  НсП: 413.
61   См. Der Spiegel 18 (1987): 287.
62   СП V: 239 и далее.
63   НсП: 406. На вопрос Козлова: „Конечно, вы идеалист?” последовал ответ Хлебникова: „А знаете, что Идиот был последовательным материалистом, точно таким, как и сам Достоевский? И я — безусловный материалист, поскольку признаю единое начало всего существующего: материя распадается на электроны, радио-энергию, психо-энергию, последняя материализируется, и кольцо замыкается” (цит. по:  Козлов 1927: 185).
64   Капра резюмирует: „Die Quantentheorie hat somit die klassischen Begriffe von festen Körpern zerstört ‹...› Dies heißt, daß die klassische Vorstellung einer objektiven Beschreibung der Natur nicht mehr gilt. Die Cartesianische Trennung von Ich und Welt, vom Beobachter und dem Beobachteten, kann im atomaren Bereich nicht durchgeführt werden” (Capra 81986: 67f.).
65   СП III: 339.
66   НсП: 457.
67   Самоирония особенно очевидна в «Зангези»:
1-й прохожий:  Он — учёный малый.
2-й прохожий:  Но песнь его без дара. Сырьё, настоящее сырьё, его проповедь.
Сырая колода. Посушить мыслителя
.
(СП III: 329 и далее)

68   СП V: 137.
69   СП V: 133.
70   НсП: 472.
71   Работа Шпенглера «Пруссачество и социализм» была опубликована в 1922 году, а первый том «Заката Европы» издан в русском переводе в 1923 году.
Основополагающим трудом для современных исследований творчества Шпенглера в Советском Союзе является работа Аверинцева (1968), который также рассматривает восприятие его Мандельштамом.
72   «Смысл связи макрокосма и микрокосма» (МНМ II: 162).
73   МНМ I: 450
Непоколебимая вера Хлебникова в фундаментальное единство событий во вселеннной и в жизни отдельной личности, несомненно, имеет мифическое происхождение. Его самостилизация как духовного лидера и жреца истины соответствует социальной функции прежних жреческих каст: „Die Religion der Wissenden, der Priester ‹...› ist die Religion der ‘heiligen Zeiten’ und der ‘heiligen Zahlen’. In der Bestimmtheit des astronomischen Geschehens, in der zeitlichen Regel, die über dem Lauf der Sonne, des Mondes und der Planeten waltet, stellt sich nun das eigentliche Grundphänomen des Göttlichen dar ‹...› So drückt sich in den Gestirnsbewegungen als dem sichtbaren Bild der Zeit jene neue Einheit des  Sinnes  aus, der dem mythischen religiösen Denken jetzt über die Gesamtheit des Seins und Geschehens aufzugehen beginnt” (Cassirer 71977: 139f.).
74   Письмо Г. Петникову, октябрь (?) 1919 г. (СП V: 315). См. также §3 эссе «Наша основа» (СП V: 242).
75   НсП: 443.
76   СП V: 231.
77   СП V: 302.
В философском диалоге «Разговор двух особ» (1912) 1-я особа сообщает: Однажды (в 1912 году) осенью я ясно находился под влиянием гнёта неизвестного происхождения, неопределённого, но тяжёлого. Чувство гнёта пришло помимо внешних событий. Но как-то в полдень я ощутил уход его, а в течение вечера прилив нового, светлого. Оно быстро нарастало до 8 часов вечера, как пламя в чаше, в которую извне налито масло. Внешних причин не было. К удивлению своему, я открыл, что этот день был днём осеннего солнцеворота ‹...› Может быть, здесь имела место особого рода чуткость к звёздным силам? (СП V: 184).
78   НП: 351.
79   Важно подчеркнуть, что поколение Хлебникова, в отличие от нас, ещё могло вольничать с понятием расы.
Размышления о расе и выведении новой породы человека распространяются и на поэтическое творчество Хлебникова. В «Ка» рассказчик сообщает: ‹...› нигде так не мечтается о Хреновском заводе кровного человеководства, как здесь. „Иначе человечество погибнет”, думается каждому. И я писал книгу о человеководстве, а кругом бродили стада тонкорунных людей. Я имею свой небольшой зверинец людей, мне дорогих своей породистостью ‹...› (СП IV: 48).
Даже мечта поэта о всемирном языке отнюдь не всегда относилась ко всему человечеству. Хлебников, похоже, какое-то время размышлял над созданием общего письменного языка арийцев («Предложения» // СП V: 157).
80   Capra 81986: 132.
81   См. Введение в Stegmüller 61978 1: 580.
82   См. Mirsky 1975: 49 и далее.
Саломон Мирский.  Восток Велимира Хлебникова

83   См. Capra 81986: 19–22 и далее.
84   В своей основополагающей монографии Henderson 1983: XIX–XX пишет: „Возникающие в эпоху недовольства материализмом и позитивизмом “четвёртое измерение” породило целые идеалистические, и даже мистические философские системы ‹...› Для художников начала XX века “четвёртое измерение” и неевклидова геометрия оказали одинаково освобождающее воздействие”. С критической, консервативной точки зрения об этом см. Sedlmayr 1955: 103;  с марксистской – Нагапетян 1979:87.
85   НП: 375.
86   На мой взгляд, и Henderson 1983: 241–244 и далее, и Crone 1978a,b слишком мало различают восприятие теории относительности как научного знания и её художественную или философскую интерпретацию, с которой Хлебников, возможно, уже сталкивался в кругу «Аполлона»; например, в 7-м номере (1913) одноименного журнала С. Маковский опубликовал эссе под названием «“Новое” искусство и четырёхмерность».
С Альфонсовым 1982: 206 следует согласиться, когда он подчёркивает общефилософское значение четырёхмерности для Хлебникова: „Идея перехода в новое измерение ‹...› является центром философского сознания Хлебникова и метафорической основой его поэзии”.
В.Н. АльфонсовЧтобы слово смело пошло за живописью (В. Хлебников и живопись)

87   Цит. по Capra 81986: 168.
88   НП: 318.
89   Уже Лейтес, не отрицая исключительной эрудиции Хлебникова, возражал домыслам о его осведомлённости во всём (см. Лейтес 1973: 235).
Александр Лейтес.  Хлебников — каким он был

90   СП IV: 49.
91   См. Jung 191979: 121.
92   См. Jung 191979: 118.
93   СП V: 151.
94   Во введении к «Время мера мира» (1916) Хлебников пишет: Если есть два понятия близнеца, то это место и время. Но какая разная у них судьба. Одно изучено ‹...›; о другом — неизвестно ни одной истины (НсП: 437).
Хлебников полагает свои открытия завершением “чудесного ряда” таких имен, как Беккерель, Рентген и Герц (НсП: 437 и далее).
95   НП: 320.
96   См., например, НсП: 410, 428.
97   НсП: 494; то же в НсП: 502.
98   СП III: 354.
99   См. МНМ II: 340.
100  Kołakowski 31984: 14.
101  См. «Время мера мира»: Некоторый свет на эти соотношения (отдельного человека и государства. — Р.Г.) проливает любопытная связь между скоростью света и скоростями земли солнечного мира, связь заслуживающая имени бумеранга в Ньютона (НсП: 438 и далее).


Воспроизведено по:
Rainer Goldt.  Sprache und Mythos bei V. Chlebnikov.
Mainz: Liber Verlag GmbH.
Mainzer Slavistische Veröffentlichungen Slavica Moguntiaca
Herausgegeben von Wolfgang Girke Eberhard Reißner. Band 10.
1987. P. 149–179; 238–245.
Перевод В. Молотилова

Изображение заимствовано:
Mijo Kovačić (род. 1935). Sjeverno svjetlo. 1961. Ulje na staklu. 100×110 cm

Окончание следует

Передвижная  Выставка современного  изобразительного  искусства  им.  В.В. Каменского
       карта  сайтаka2.ruглавная
   страница
исследованиясвидетельства
          сказанияустав
Since 2004     Not for commerce     vaccinate@yandex.ru