Луда Шнитцер







Велимир Хлебников без “и”



От переводчика



Мои часы шли раньше звёздных.
В. Хлебников.  Дети Выдры




ka2.ruоворя о Хлебникове, можно и не говорить о символизме, футуризме,
и необязательно говорить о зауми. Потому что до сих пор, поступая так, говорили не о Хлебникове, но об “и Хлебникове”: “Футуризм и Хлебников”, “Хлебников и заумь”. ‹...› В 1928 году русская поэзия и литература хочет увидеть  Хлебникова.
         Почему? Потому, что внезапно выяснилось одно “и” гораздо большего размера: “современная поэзия и Хлебников” и назревает другое “и”: “современная литература и Хлебников”.
Так писал Юрий Тынянов в предисловии к Собранию произведений поэта. Минуло почти сорок лет, но воз и ныне там. В разговорах о русском кубофутуризме всё тот же „и Хлебников”, среди писателей-формалистов — один из многих. Будь Хлебников только главой отжившего своё (вместе с “заумником” Кручёных) объединения новаторов, он заслуживал бы внимания разве что историков литературы. Но этот удивительный поэт не вписывается ни в какие рамки.

Различные “измы”, прилипшие к его имени, отражают истинную суть поэзии Воронихина столетий не больше, чем наклеенные на чемодан ярлыки говорят о его содержимом. Напоминая о посещении Лебедии, Людостана, Конецарства и тому подобных вообразилий, такого рода наклейки действительно соответствуют творческому пути Хлебникова, но не отражают сути его свершений. Сам он менял литературный облик походя: то фрак с шёлковыми отворотами на голое тело, то истлевшее солдатское бельё всеми дырами напоказ. Какое это имеет значение? Для Хлебникова важен его материк: поэзия будущего, вольная использовать все подручные средства — как опробованные, так и небывалые. Тынянов совершенно прав: Хлебников был „новым зрением” современной поэзии. Она и впрямь подвластна ему вся. И не только на речевом уровне.

Отсюда и разброс мнений, от восторженного признания до безоговорочного неприятия, едва ли не всегда наобум. Хлебникова ценят как поэта-абстракциониста; по той же причине ему отказывают в праве на читателя. Ослепительная виртуозность формы, как и выраженная склонность к словесной игре, слишком часто скрывают от поверхностного взгляда глубину мысли, убедительность, крик любви и ненависти гражданина своего времени. Хлебникову случалось говорить, что поэзия не обязана быть вразумительной, но сам он страдал, когда его не понимали.1 В стихотворении «Единая книга» читатель получает по заслугам: Да ты небрежно читаешь, / Больше внимания! Разумеется, потаканием потребителю поэзия Хлебникова и не пахнет, но упрёк вполне оправдан: она требует повышенного внимания.

Его произведения трудны. Но не нарочитым герметизмом, а своей подвижностью. Это поэтический калейдоскоп: чехарда форм, рваный ритм, небывалые уподобления. Как понять литературное произведение, которое извивается, словно змея, пышет огнём, как дракон, кусает себя за хвост, выскальзывает из ваших пальцев и оборачивается, чтобы высунуть язык, в то самое время, когда вы меньше всего этого ожидаете?... Чтобы добраться до сути, нужно выйти за рамки этой игры видимостей. Стихи будетлянина многослойны; судить о них по первому впечатлению — верх легкомыслия: цветастое одеяние формалиста скрывает подлинного эпического поэта, первого эпического поэта нашего времени.

Не может быть и речи о покушении на обзор столь обширного и разнообразного творческого наследия. Мы попытались расставить несколько вех, наметить тропинки для облегчения поиска сокровищ среди ловчих ям и подводных камней „материка Хлебникова”.

*  *

То же самое касается и его жизнеописания: достоверных сообщений крайне мало, домыслов и кривотолков — хоть отбавляй. Жизнь в скитаниях и нищете, жуткая смерть и почти полное забвение — всё это как нельзя лучше соответствует образу “проклятого поэта”. Удобно, как непромокаемый плащ, — заметил бы на сей счёт Хлебников. У Тынянова об этом читаем:

         Биография Хлебникова — биография поэта вне книжной и журнальной литературы, по-своему счастливого, по-своему несчастного, сложного, иронического, “нелюдимого” и общительного — закончилась страшно. Она связана с его поэтическим лицом. Как бы ни была странна и поразительна жизнь странствователя и поэта, как бы ни была страшна его смерть, биография не должна давить его поэзию. Не нужно отделываться от человека его биографией.

Виктор Владимирович Хлебников, в 1910 году принявший имя Велимир, родился 28 октября (19 ноября) 1885 года в селе Малые Дербеты2 Астраханской губернии, близ впадения Волги в Каспийское море. Его детство, проведённое в калмыцких степях, а затем на Украине, ничем не омрачено. Отец, учитель и натуралист, питал страсть к орнитологии и передал её сыновьям. Мать, двоюродная сестра Александра Михайлова,3 в молодости была близка к революционным кругам 1870-х гг. То же доверие к науке, атеизм, свободомыслие и уважение к человеческому достоинству она привила и пятерым своим детям. Разбираясь в музыке и живописи, она умела пробудить в них тягу к искусству (Вера Хлебникова стала художницей).

В 1897 году Хлебникова определили в гимназию города Симбирска (ныне Ульяновск, родина В.И. Ленина). На следующий год он перевёлся в Казань, где обосновалась семья, а в 1903 году поступил на физико-математический факультет знаменитого Казанского университета, где великий математик Лобачевский был некогда ректором. Там он изучает математику, а годом спустя — естественные науки (до 1908 года).

Творчество Хлебникова несёт на себе отпечаток тех счастливых лет. Некоторые постоянные образы его поэзии коренятся в ранней молодости: обострённое, чувственное восприятие природы; любовь к животному миру, где взыскующий взгляд учёного сочетается с любопытством ребёнка; живой интерес к истории; наконец, страсть к числам и почитание первого неевклидова математика Николая Лобачевского.

Рождённый близ Волги, где Разина ночью поют, Хлебников сохранил привязанность к этому пути славянских мореплавателей в Индию, не забывая о челнах “повольницы” и мятежном её атамане. Поэт неизменно восхищался и Степаном Разиным, борцом за свободу простонародья, и Николаем Лобачевским, силой мысли разорвавшем путы законов Евклида: Я Разин со знаменем Лобачевского. Именно таким он мыслил себя в поэзии: освободителем. И действительно им был.

Хлебников писал стихи со школьной скамьи, но первым напечатал «Опыт построения одного естественнонаучного понятия (о симбиозе и метабиозе)» в казанском «Вестнике университетской жизни».

Весной 1906 года вместе с младшим братом Александром он отправился в орнитологическую экспедицию на Урал. Итог — множество чучел птиц и ряд весьма любопытных наблюдений. В это время он образцовый студент и жизнерадостный юноша. 8 ноября, в годовщину основания Казанского университета, состоялась студенческая демонстрация. Полиция её разогнала. Хлебников отказался бежать: „Надо же было кому-нибудь и отвечать”. И месяц провёл в тюрьме. О последствиях узнаём из воспоминаний матери:


         С этих пор с ним произошла неузнаваемая перемена: вся его жизнерадостность исчезла, он с отвращением ходил на лекции или совсем не посещал.

Смолоду равнодушный к бытовым удобствам (уже тогда в его комнате, кроме стула и кровати, ничего не было), Хлебников не выносил посягательств на свою свободу. Его личный, чуждый окружающим ритм восставал против навязываемых извне ограничений. Оказавшись в неволе, он впадал в панику и терял всё своё мужество. Мобилизованный в 1916 году, он умолял знакомого врача спасти его от ада перевоплощения поэта в лишённое разума животное. ‹...› Шагистика, приказания, убийство моего ритма делают меня безумным. Зато в Иране в 1921 году, без гроша в кармане, ночуя под открытым небом и питаясь отбросами на морском берегу, поэт был счастлив:


Сегодня я в гостях у моря.
Скатерть широка песчаная.

‹...›
Обедал икрою и мелкой рыбёшкой.
Хорошо! Хуже в гостях у людей!

(«Труба Гуль-муллы»)

Подобно его знаменитым странствиям, поэзия Хлебникова основана на непрестанном языковом движении, свободном перемещении мысли во времени и пространстве. Его стихи — само действие; у Хлебникова исчезающе мало созерцательной статики. Даже описывая курган, поэт примысливает погребённому воину восприятие проявлений жизни на поверхности земли, благодаря чему курганный день течёт скорее. Даже в «Бобэоби», речевой “копии” живописного полотна, звук воистину движется.  ka2.ruПокой — не окончательная смерть, но залог новой жизни. Мертвец, точно кресло, неподвижен, служит сиденьем для русалочки, светская публика «Маркизы Дэзес» — давным-давно, сама того не ведая, мёртвая — застывает изваяниями и при этом видит, как оживает мир предметов. Царский Петербург, созданный из трупов усопшей волны, усопшего моря, должен уступить место другой живой столице, той, что „тлеет под пеплом, пылает красным”. Всё творчество Хлебникова — страстное утверждение жизни. Мертвенный покой Петербурга обманчив, пробуждение неизбежно, как восход солнца.

Поэт впервые посетил северную столицу проездом в 1908 году, по пути в Крым. Каникулы пошли ему на пользу, подорванное тюрьмой здоровье восстановилось. Однако вместо возвращения в Казань он уехал в Петербург, где поступил на третий курс физико-математического факультета. В следующем году он собрался, было, изучать восточные языки (санскрит), но перешёл на славяно-русское отделение историко-филологического факультета. Началась жизнь странствий, жизнь лингвистических и математических исследований, жизнь поэта Хлебникова.

Он быстро влился в «Академию стиха», объединявшую перебежчиков из стана символизма: Валерия Брюсова и Вячеслава Иванова отталкивал агрессивный и реакционным мистицизмом “папы” символизма Мережковского, молодых акмеистов (от ακμη, настоянием Николая Гумилёва, глашатая “мужественной” поэзии), наконец, “кларистов” вроде подражавшего Пьеру Луису Михаила Кузмина, автора «Александрийских песен», которого Хлебников однажды (единственный раз) назвал своим учителем.

В «Академии» молодого поэта встретили тепло. Кто-то сказал мне, что у меня есть строки гениальные, — сообщил он родителям в 1909 году, попутно уведомив о предстоящем издании своих стихов в журнале «Аполлон». Однако, несмотря на неоднократные обещания, «Аполлон» не напечатал ни строки Хлебникова. Обескураженный “академик” порвал с группой, едва не вызвав, по его признанию, каких-то её членов на дуэль.

Свершения Хлебникова времён «Аполлона» значительны. Член редколлегии журнала Вяч. Иванов это прилюдно признал: „Велимир, несомненно, гениален” (на смерть поэта Кузмин отозвался словами: „Это был гений и человек больших прозрений”). Но то, что привлекало поэтов, пугало редакцию в высшей степени изысканного, “французского” журнала, печатавшего преимущественно перепевы парнасцев.

Вдохновение “академического” Хлебникова неизменно питалось язычеством, мифологией, фантастикой — то есть вполне соответствовало тону журнала и, шире, господствовавшей моде того времени, когда, по словам одного юмориста, „поэты целыми стаями улетали на шабаш”. Но внешняя сторона немногих могла обмануть: поэзия Хлебникова своим новаторством была чужда аполлоническому эстетизму.

Зачин поэмы «Любовник Юноны» вполне зауряден:


Бежим, дитя, бежим за ели,
Где вороны овна заели.

Но вдруг всё меняется:

О, сын мой любимый, сыноня,
Или стал милым Юноне?

Ритм двустиший постоянно сбивается на бытовой говорок:

Сегодня среда, и хоть грех убивать,
Да нужно!

Наплыв прозаизмов, даже вульгаризмов, которые, хотелось того или нет, обладают значительной ударной силой, подрывает доверие читателя даже к безупречным строфам. То же самое относится и к «Шаману и Венере», где ответ Шамана вменяет в ничто проклятия богини. В «Лесной деве» того хуже: после телесной близости дриада понимает, что ей обладал не возлюбленный, а его убийца. Досадуя, она пеняет обманщику:


Зачем убил любимца грёз?
Если нет средств примирить,
Я бы могла б разделить,
Ему дала бы вечер, к тебе ходила по утрам
‹...›

Как и любой салонный журнал, «Аполлон» отнюдь не гнушался эротики, лишь бы та не била через край. Эстетическая утончённость и распутная грация, свойственные XVIII веку, изящно изукрашивают самые откровенные сцены. Хлебников развенчал этот расхожий приём, раскрыл во всей её грубости истинную суть таких виршей, педалируя простенькие уловки мнимых скромников. «Академия стиха» могла восхищаться этими перлами остроумия, но «Аполлон» не смел их печатать. Это было бы издевательством над самим собой, подрывом изнутри уютного журнального мирка.

Всепобеждающая насмешка оказалась той революционной силой, которая отделила Хлебникова от постсимволистов. Знал ли поэт фразу Маркса: „Человечество, смеясь, расстаётся со своим прошлым”? В любом случае, он понимал, что смех — это рычаг, способный если не перевернуть Землю, то приподнять закупоривающую вулкан кору. Отнюдь не случайно поэт, покидая «Академию», обратился к тем, кого не пугал его смех, кто умел смеяться и хотел смеяться, чтобы вернее расправиться с прошлым.

В том же 1908 году Хлебников принёс в еженедельник «Весна» свои стихи, и там познакомился с секретарём редакции, молодым поэтом Василием Каменским. Они подружились. Именно в «Весне» появился первый текст Хлебникова, прозаический отрывок «Искушение грешника».4 Вскоре он сблизился с группой молодых художников-авангардистов; братья Бурлюки образовали его ближний круг. После разрыва с «Академией стиха» Хлебников быстро стал душой и вдохновителем небольшого сообщества, а Давид Бурлюк взял на себя управление делами этого “содружества будетлян”. Однако созданное Хлебниковым слово будетляне не прижилось: группа поименовала себя «Гилея», по древнему названию местности близ Херсона, где у Бурлюков было имение. Затем новое движение, дабы не путали с фашистским по своему духу футуризмом Маринетти, было названо кубофутуризмом.

Кубофутуризм, плод тесного сотрудничества художников и поэтов, несёт на себе отпечаток переплетения живописных и поэтических устремлений. В. Перцов справедливо замечает в недавней статье,5 что влияние Хлебникова на художников его времени было не менее сильным, чем на поэтов. Ниже мы постараемся показать, что визуально-звуковая сила этой поэзии выходит далеко за рамки живописи.

Едва ли не сразу после основания (конец 1909) группа (будущих) футуристов активно заявила о себе. В марте 1910 года вышел первый напечатанный на обоях сборник «Садок судей». Название предложил Велимир — уже не Виктор — Хлебников: славянские наклонности поэта побудили его друзей заменить прежнее, слишком латинское, имя. Новогоднее поздравление (1910) своему брату Александру Хлебников подписал Velimir [Виктор]; латинские буквы призваны устранить любые сомнения относительно написания его имени (Велемир в ходу до сих пор).

Панславизм тогда витал в воздухе: Европа была накануне Балканской войны. В художественном отношении молодые люди стремились порвать с всеобщей оглядкой на Запад (Бурлюк: „Россия — не художественная провинция Франции”). Для футуристов это был повод приобщиться к народному языку; В. Каменский сделал это с головокружительным пафосом в поэме «Стенька Разин — сердце народное». Хлебников смотрел дальше. Опираясь на славянский фольклор и мифологию, он стремился воссоздать эпический дух «Слова о полку Игореве». Он хотел стать бардом современности.

Его духовное родство с первым русским поэтом, кстати говоря, надуманным не назовёшь. Тематический размах, свобода “мозаичного” построения самоценными отрывками, смелое смешение стилей, разнообразие временны́х пластов и, прежде всего, напряжённое, глубокое чувство того необъятного целого, которое называется Русской землёй, — всё это сближает великие поэмы Хлебникова с бессмертным произведением, написанным в 1187 году (В. Иванов: „Он подобен автору «Слова о полку Игореве», который каким-то чудом дожил бы до наших дней”). Хлебников чувствовал эпическое дыхание новой эпохи и умел передать его словесно.

«Садок судей» вышел в свет почти одновременно со вторым сборником, «Студией импрессионистов». В оба издания вошли стихотворения Хлебникова: «Зверинец» — в духе Уолта Уитмена, полное намёков на русско-японскую войну; «Журавль», наряду с «Заклятием смехом» и «Маркизой Дэзес» иногда называемый “Восстанием вещей”. Весной 1912 года, во время пребывания Хлебникова у Бурлюков в древней Гилее (что вдохновило поэта на “балладу-очерк о современности” «Семеро»), русское футуристическое движение окончательно оформилось. К нему присоединились молодой Владимир Маяковский и поэт Алексей Кручёных, теоретик кубофутуризма и ярый приверженец заумной поэзии. Осенью того же года вышли «Пощёчина общественному вкусу» и «Садок судей II» с важными произведениями Хлебникова «Шаман и Венера», «Гибель Атлантиды», «И и Э» и рядом экспериментальных пьес.

В 1911 годе поэт бросил университет. Формально его исключили за невзнос платы за обучение, но посещать занятия он перестал ещё в 1910-м. С тех пор и до самой смерти он полностью посвятил себя поэзии и поискам закона времени. Только математик-профессионал мог бы сказать, соответствует ли теория Хлебникова о периодическом возвращении некоторых числовых рядов (в анналах истории и в жизни человека) тому, что называется математическим законом. Для профана хлебниковская теория кажется натянутой: совпадения выпячиваются, а всё, что не согласуется с предзаданной истиной, замалчивается. Но, повторяем, только учёный вправе судить о том гигантском труде, которому Хлебников придавал едва ли не большее значение, чем своему поэтическому творчеству (да он их и не отделял друг от друга). Определяя циклическое возвращение войн, восстаний и т.д., он стремился победить время посредством знания: Это будут из времени латы / На груди мирового труда. Мы упоминаем об этом здесь только для того, чтобы дать ключ к намёкам, которыми изобилует творчество поэта: дани уважения Пифагору (Ты же, чей разум стекал...), столь часто упоминаемым числам 317 и 365; ряду чисел, точно палка, заклинанию числом в «Зангези» и т.п.

Движение футуристов набирало обороты. Первые сборники возбудили любопытство, последующие имели скандальный успех, разжигаемый группой по мере сил. Ярко-жёлтые блузы, расписанные в стиле кубизма лица, вызывающее поведение — им было чем удивить даже пресыщенную публику. Но их стихи будоражили того больше: отрывистый — рубленый, как тогда говорили — ритм, дерзкие метафоры и режущие слух „хорошие буквы Эр, Ша, Ща”.6 Известен крик души слушателя Маяковского: „Если это поэзия, я немедленно повешусь”. Сдержал ли слово этот ярый сторонник Деламюзик-Верлена (выражение Хлебникова)? Как бы то ни было, страсти кипели.

Хлебников редко принимал участие в “общественных мероприятиях”, однако едва не превратил чествование Маринетти (январь 1914) в дипломатический скандал. Сдержанный, „молчаливый до такой степени, что о его присутствии забывали”, по словам очевидца, он отнюдь не стремился первенствовать. И всё-таки оставался поэтическим наставником футуристов, а порой и вдохновителем их отнюдь не безобидных проказ, в которых сам участия не принимал.

Было ли такое самоуничижение следствием его болезненной застенчивости, неспособности поэта, „беспомощного, как ребёнок”, смотреть жизни в лицо? Современникам Хлебников казался безумцем, этаким гениальным чудаком. Но в его литературных произведениях, записных книжках и письмах нет и намёка на болезненность; здесь этот “ротозей” — обладатель острого, насмешливого ума и необычайно проницательный наблюдатель. „Прост, как дитя”, — говорили о нём. Но Джером К. Джером, которого Хлебников весьма ценил, пишет: „Любопытно знать, так ли просты дети, как кажутся?” Наивность Хлебникова весьма сомнительна, и кое-кто из вообразивших, что играет им, сам пал жертвой розыгрыша. Всегда искренний, поэт был внутренне многослойным и мносложным, как и его стихи. Его ирония вкрадчива и коварна: подражание, например, манере товарища по перу, но без тени пародии. Уловить едкую насмешку за изяществом почтительного поклона мог далеко не всякий. Роль “серого кардинала” футуристского движения вполне соответствует склонности Хлебникова к иронии.

А ещё он любил подурачиться. В автобиографическом очерке «Октябрь на Неве» Хлебников с явным удовольствием рассказывает о посланиях, которые отправлял Александре Фёдоровне Керенской7 в Мариинский дворец, где тогда заседало Временное правительство. За строкой письма Как тяжело пожатье каменной десницы следует подпись: Я — “Статуя командора”.8 Телефонный звонок в Зимний дворец: Это артель ломовых извозчиков. Просьба сообщить, как скоро выедут жильцы? Разве его Государство времени, вдохновленное республикой Платона, которое должно была объединить 317 Председателей Земного Шара — художников, учёных, революционеров — не обдуманная и хорошо разыгранная мистификация? Вспомним розыгрыш, жертвами которого стали гурии Магомета в «Ка»... Хлебников, разумеется, не был смехачом по призванию, но ирония свойственна ему в высшей степени, о чём не следует забывать читателю. Так, его проповедь конских свобод открыто отсылает к Свифту, а идея Острова Хлебникова («Дети Выдры»), кажется, заимствована из главы «Мысли праздного человека» Джерома К. Джерома. В приведённом выше паническом письме к военному врачу поэт пишет:


         А что я буду делать с присягой, я, уже давший присягу Поэзии? Если поэзия подскажет мне сделать из присяги [каламбур] острóту?

Такого рода “игра над бездной” показательна: Хлебников усеивает свои сочинения каламбурами иной раз до чрезмерности. Даже в своих лингвистических исследованиях, несмотря на чрезвычайную важность предмета, он любит с дьявольским злорадством запутать вопрос.

Работа над словом “самим по себе, как таковым” увлекала Хлебникова с первых его шагов на поприще словесности. Отрывая слово от его бытового значения, поэт стремился создать мировой язык. И хотя ни одно изобретённое им слово в языке не закрепилось, можно сказать, что Хлебников добился своего. Прямо или косвенно, создание кинематографического языка монтажа и метафор немого советского кино — его заслуга.

Хлебников рассматривал слово с трёх точек зрения:

1°   Как ярлык, прикреплённый к предмету, и, таким образом, обрекающий его на неподвижность.

2°   Как звено мысленного ряда, динамический элемент последовательности ассоциаций, возникающих в результате привычных рефлексов.

3°   Освобождённым от окаменения, вызванного длительным употреблением, обновлённым, живущим независимо, самовитым.


         Если вы находитесь в роще, вы видите дубы, сосны, ели... Сосны с холодным тёмным синеватым отливом, красная радость еловых шишек, голубое серебро берёзовой чащи там, вдали.
         Но всё это разнообразие листвы, стволов, веток создано горстью почти неотличимых друг от друга зёрен. Весь лес в будущем — поместится у вас на ладони. Словотворчество учит, что всё разнообразие слова исходит от основных звуков азбуки, заменяющих семена слова.
‹...›
         Словотворчество есть взрыв языкового молчания, глухонемых пластов языка.
         Заменив в старом слове один звук другим, мы сразу создаём путь из одной долины языка в другую и, как путейцы, пролагаем пути сообщения в стране слов через хребты языкового молчания.

(«Наша основа», 1919–1920)

Иначе говоря, надлежит вырвать слово с корнем и, соскоблив “налипшее” значение, слегка видоизменить. Преодолеть “пропасть”, разделяющую два корня, порой позволяет простой фонетический сдвиг: ‘дворяне’ (сословие знати) превращаются в творян (творцов). Первоначальный смысл (социальное превосходство) перебивает идея творения, и это — особо подчеркнём — понятно сразу, без предварительного усилия. Точно так же „les ziaux” или „paragoutte de pluie” Раймона Кено, прямого последователя Хлебникова в этой области, отдельного пояснения не требуют.

Более сложная форма агглютинации, соответственно, богаче возможностями. Объединяя ‘будет’ и ‘мудрый’, мы не просто переходим от одного корня к другому. Звучание новодела будрый сразу приводит на ум бодрость (смелость, решительность, деловитость), и в одном слове уживаются три свойства человека будущего. Подобным же образом ‘mutisme’ и ‘silence’ сливаются в ‘mutilence’, наводящее на мысль об увечье и страдании.

Именно так поступали мастера советского киномонтажа. В «Октябре» Эйзенштейн сопоставляет лики разных богов (идолопоклонство) и разрушение памятника царю (хрупкость идолов), получая искомое третье: никчемность вероисповеданий.

Стоит отметить, что словотворчество Хлебникова не производит впечатления предзаданности (Тынянов: „Он не искал, он находил”) и настолько естественно, что поток открытий порой вызывает тревогу: не зависимость ли это, не затягивает ли поэта водоворот? Но чувство языка у Хлебникова не имеет себе равных, и анализ (или, если хотите, расшифровка) созданных им слов — полезное во всех отношениях упражнение для изучающих русский язык.

Чтобы вызвать сдвиг в сознании читателя, Хлебников использует ещё один прием: двойное значение слова. Делается это таким образом, что привычный смысл оборачивается метафорой, скрывающей основное значение слова — как правило, мало известное. Рассмотрим пример. Рассказ о плавании в дальние моря начинается словами: „prendre l’écoute! Voguons sur les ondes!” То есть идея радио навязывается с порога, а знакомая метафора „Prends l’écoute” маскирует морской термин ‘écoute’ — трос (шкот), устанавливающий парус под нужным углом к ветру. Реальная навигация становится воображаемой. Но если оба значения воспринимаются одновременно, игра двойных смыслов углубляет мысль, создавая дополнительный план. Такова же и двойная экспозиция изображения (наложение) в кинематографе.


В холопий город парус тянет.
Чайкой вольницу обманет.

Обыденное значение слова ‘чайка’ становится метафорой, символом свободы. Образ птицы наложен на изображение быстроходного судна (чайка — чёлн запорожских казаков, вольницы). Одновременное восприятие двух вещей, символа и предмета, удваивает силу воздействия образа.

К сожалению, образы двойной и тройной глубины, легко передаваемые средствами кинематографа, редко находят соответствие во французском языке. Поставленный перед выбором между конкретным значением, слишком явным, и метафорой, неясной без фонового контекста, переводчик выступает в роли Буриданова осла, прекрасно понимая, что в любом случае сорвёт завесу двусмысленности, столь милую поэту. Единственное утешение: на языке подлинника эти двусмысленности тоже оценит не всякий. Хлебников преднамеренно выбирал редкие слова: архаизмы, сленг (вроде тайного языка уличных торговцев книгами), местные говоры, диалекты Сибири, Кавказа, Карпат... Большой знаток фольклора и замечательный лингвист, Хлебников намеревался извлечь из сокровищницы славянских языков все слова, которые прекрасны. Беззаботно путешествуя по “долинам многих языков”, он обращался и к мёртвым: старославянскому, санскриту, персидскому, даже к языку Древнего Египта. Если добавить к этому его бесчисленные неологизмы, то богатство хлебниковского словарного запаса превосходит всякое воображение, и Степанов,9 утверждая, что в этой области нет поэта, сравнимого с Хлебниковым, совершенно прав.

Среди этого словесного богатства заумный язык занимает весьма скромное место, никак не соответствующее тому значению, которое ему обычно придают. Что такое заумь? Трансментальный, или трансрациональный, или... язык. Все эти определения верны — с одним уточнением. Слово ‘заумь’ (в смысле: за пределами ума) происходит от нелицеприятного „ум за разум зашёл”, что соответствует французскому “complètement cinglé!” (совсем спятил!). Торжественность научных определений упускает из виду издёвку русского простонародья. Хлебникову случалось подчёркивать таковую: его русалки поют заумь по учебнику Сахарова. При этом поэт видел в слове ‘заумь’ — наборе звуков, не имеющих иного значения, кроме чувственного, — способ приближения к слову-чаре, к волшебной речи. Волшебной именно потому, что таковая бессмысленна, невнятна до предела. В 1920 году он писал:


         Если различать в душе правительство рассудка и бурный народ чувств, то заговоры и заумный язык есть обращение через голову правительства прямо к народу чувств, прямой клич к сумеркам души, или высшая точка народовластия в жизни слова и рассудка, правовой приём, применяемый в редких случаях.

В редких и непременно кстати. В отличие от Кручёных, замахнувшегося на выражение в зауми человеческих чувств, Хлебников использует этот язык лишь для того, чтобы обесчеловечить речь: песни русалок и вопли ведьм, щебетание богов, визг чёрной обезьяны, нечленораздельные выкрики эпилептика, убийцы, жертвы убийства. Для создания этого языка поэт использует, главным образом, учебник Сахарова, народные заговоры и заклинания, даже “перлы” детской речи и стишков для малышей. Он добавляет к этому пение птиц, тщательно записанное им как орнитологом, а также чистое словотворчество.

Иногда на ум ему приходят странные наборы звуков. Взрослый тотчас их забывает, ребёнок, напротив, упивается ими, повторяет дни напролёт, опьяняется их таинственным звучанием. В Хлебникове было что-то детское. Он, несомненно, был способен оценить эмоциональный заряд всякого рода Манч! Манч! Манч! («Ка») и, как ребёнок, бывал удивлён, когда волшебная бессмыслица переставала его волновать. Заумь, повторяю, — незначительная подробность его поэтического языка. В пяти томах собрания произведений Хлебникова не найдётся и двадцати страниц ускользающих от законов членораздельной речи звуковых последовательностей, которые принято называть заумью.

Распространенной ошибкой является отнесение к зауми (трансментальному или трансрациональному языку) слов, образованных путем скорнения, о котором мы говорили выше. Последние строго подчиняются законам русского языка и обладают внятным смыслом; их можно перевести.

Профессор лингвистики из Москвы начал занятие с того, что попросил студентов провести логический анализ предложения: „La kouzdre gloqueuse a chtéquement boldané le bocre et coudrille le boquereau”.10 Созданные из несуществующих корней, эти странные слова подчиняются алгебре» языка и поэтому обретают смысл, хотя и неясный. Мы смогли “перевести” предложение, перейдя от алгебры русского языка к алгебре французского, а ведь профессор задался целью придумать корни, „которые ничего не значат”. Словоновшества Хлебникова исходят из наличествующих в русском языке корней; все они без исключения имеют самый определённый смысл. Говорить о нём как о заумном поэте — значит пренебрегать лесом в пользу горсти листвы.

При этом в хлебниковских теоретических изысканиях зауми уделено самое пристальное внимание. Но, во-первых, поэта судят не по его теориям, а по стихам (причём те порой опровергают самые блестящие умопостроения их автора); во-вторых, теоретические труды Хлебникова дошли до нас большей частью в отрывках; наконец, предпочтения друзей поэта могли не лучшим образом повлиять на издание произведений, которые вносили вклад в творимую ими легенду о Хлебникове.

„Хлебников хаотичен, ибо он гений”, — настаивал Д. Бурлюк. Это „ибо” наводит на размышления. Тот, кто с благоговением готовил произведения поэта к изданию, восхищался его таинственностью, разумеется, не искал ясности, которая могла его разочаровать. В «Zoo» В. Шкловский с нескрываемым изумлением пишет о любителе поэзии, который „казалось, понял” стихи, которые ему читал Хлебников. Непонимание будетлянина считалось актом веры и граничило с анекдотом.



В этом коротком стихотворении (менее совершенном изводе «Когда умирают кони...») Хлебников размышляет о том, чем занимаются люди, животные, солнца и боги, когда они любят. Набранные («Бух лесиный», 1913) по рукописи любящие солнца вдевают ноги, прежде чем отправиться с пляской к своему другу, в штанины из обращающихся вокруг них земель (планета — запрещённое Хлебниковым слово). В издании Степанова речь идёт опять-таки о ногах, но позднейшие редакторы предпочли таковым ночи,  на рукопись при этом отнюдь не ссылаясь. Вопрос остаётся открытым, но в любом случае хлебниковские сумерки тянутся к рассвету, это белая ночь. Да рассеется тьма!

Говоря по правде, хаотичность Хлебникова — не совсем легенда. По-видимому, это связано не столько с нежеланием (или неспособностью) поэта упорядочивать свои произведения, сколько из-за состояния оставленных им рукописей, по большей части черновых. С 1910 года и до самой смерти Хлебников постоянно переезжал: из Петербурга в Крым, из Москвы на Украину, из Финляндии в Иран. Он возил с собой огромную кипу своих бумаг, случалось, терял их (однажды его ограбили), но чаще оставлял у друзей. Некоторые из разрозненных листов найдены, но в неотделанном виде. Если же он писал на одном дыхании, alla prima, то впоследствии дорабатывал — вымарывал, добавлял. После революции поэт заполнил такой правкой рукописную книгу, ставшую притчей во языцех: „Он записывал свои стихи в гроссбух, как оригинально!” Те, кто так говорит, понятия не имеют, что в Советской России начала 20-х гг. писчая бумага была роскошью, а непочатая бухгалтерская книга казалась в нужный час даром свыше. Но и в хлебниковском гроссбухе строфы не следуют друг за другом по порядку; есть отступления, повторы, напоминающие графический набросок, в котором художник нащупывает правильную линию. Почерк порой неразборчив, пунктуация (которую Хлебников всегда уважал) иной раз отсутствует, отрывки стихотворений наползают друг на друга.

Хлебников строил свои произведения крупного формата из рассказов первого порядка (Введение в «Зангези») — отрывков, каждый из которых имел особый стиль, ритм и настроение. Самодостаточность этих глыб затрудняет их сборку: на первый взгляд взаимозаменяемые, они, подобно кинематографическим кадрам, раскрываются во всей полноте только после правильного монтажа.

Вынужденные упорядочить строфы «Прачки», редакторы сделали это “настолько логично, насколько это было возможно”, но поэтическая логика не так проста. В «Прачке», как и в «Ладомире», некоторые монтажные склейки оставляют желать лучшего. Кроме того, известно, что Хлебников зачастую рассматривал свои поэмы как части бесконечно большего целого.11 Следует остерегаться поспешных суждений и, если уж говорить о хлебниковской хаотичности, то как о беспорядке рукописного наследия.

Тем более, что мы знаем несколько произведений Хлебникова в окончательном изводе: «Девий бог», «Дети Выдры», «Война в мышеловке», «Настоящее». И это лишь особенно яркие примеры.

Написанный в 1911 году или ранее, «Девий бог» — один из перлов хлебниковского панславизма. В этой драматической поэме задействованы персонажи славянской мифологии, а также использованы темы из народных сказок и старинные обрядовые песни.12 Поэт предстаёт в ней Лелем, человекобогом (или богочеловеком), славянским Аполлоном; деревенская Русь времён язычества ощутимо приукрашена. «Дети Выдры» датируются 1912 годом, началом Балканской войны; автор не скрывает своей обеспокоенности происходящим. Сверхзадача — славяно-греко-азийское единство перед лицом угрозы с Запада — в целом ясна, но тонет в подробностях. И наоборот, противопоставление русско-азийской вселенной механизированному, американизированному миру очень сильно в частностях, но в целом не убедительно. Тематический размах невероятен: от сотворения Земли до крушения «Титаника» и угрозы мировой войны. Смелость приёмов поражает: сочетание стихотворений в прозе (а проза Хлебникова восхитительно ясна) и разговорной речи в стихах, лирический полёт вкупе с каламбуром, философское отступление и стилизация, легенда и футуристическая проповедь.13 Иначе говоря, поэт создал небывалый литературный жанр, первое — и беспримерное по широте звучания — эпическое произведение нашего времени.

Цикл стихотворений, озаглавленный «Война в мышеловке», включает произведения, написанные с 1915-го по 1920-й год; главная забота здесь — прекращение человекоубийства.

Мобилизованный в 1916 году в школу прапорщиков, Хлебников, дабы вырваться из тисков военной машины, подал прошение на медицинское освидетельствование своего психического состояния. Как солдат я совершенно ничто. За военной оградой я нечто. Хотя и со знаком вопроса; я именно то, чего России недостаёт, — читаем в письме. Поэт прошёл через ад чесоточной команды,14 был признан „годным к строевой”, включён в состав воинской части и, наконец, получил отпуск. Столкновение с военщиной вдохновило Хлебникова на создание мощного, пламенного произведения, одного из самых патетических антивоенных протестов, когда-либо звучавших. Былой славянщины нет и в помине, равно колебаний и смятения, образцовая чёткость мысли. Враг — не иноземец, а война, и человечество должно объединиться, чтобы покончить с этим чудовищем. Но кто развязывает войны? Бог? Нет, он только пособник, людскими судьбами управляют денежные мешки:


Падают Брянские, растут у Манташева...
Нет уже юноши, нет уже нашего
Черноглазого короля беседы за ужином.
Поймите, он дорог, поймите, он нужен нам!

Так начинается путь мысли, которою ничто уже не остановит. Хлебников политикой не занимался (хотя иногда выступал от имени революции: Видите, персы, вот я иду), поэтическое творчество поглощало его целиком. Но чем же оно было, как не свидетельством необычайного времени? Тем не менее, как сетовал его друг поэт Николай Асеев, критики продолжают видеть в Хлебникове чистого формалиста, равнодушного к окружающим, пребывающего вне времени.


         ‹...› Он бродил, как лунатик, по разорённым деревням, вдыхая воздух свободы и крестьянского бунта. ‹...› Это безразличие к действительности в страшные годы революции ‹...›15

Опять взят неверный угол сердца: соответствие действительности по факту, а по сути — её искажение. «Война в мышеловке» знаменует собой коренное изменение мышления поэта, а не формы его стихов. В то время как большинству художников после революции приходилось искать новые формы, дабы выразить новое содержание, Хлебников пребывал в своей стихии, “на своём материке”. Ему не нужно было ничего искать, ничего или почти ничего менять, чтобы революционное содержание могло быть выражено через поэтическую форму, ибо форма эта уже была революционной. Вот первая причина недоразумения: критики, помешанные на форме, проморгали изменение содержания. Другая причина: отрешённость Хлебникова от случайностей быта. Его мало волновали голод, холод и болезни (в Харькове он перенёс возвратный тиф). Поэт работал круглосуточно, забывая о еде и сне, что, ко всему прочему, не могло не отразиться на его здоровье. В 1917 году во время уличных боев в Москве он бесстрашно шёл под пулями, исполняя роль l’artiste qui sculpte sur l’os le vu. Но этот “лунатик” был наблюдателем, столь же беспощадно проницательным, как фотокамера. Этот „ко всему равнодушный” человек не просто запечатлевал события во всей их точности, он судил с высоты своей поэтической совести — и принимал чью-то сторону.


Рать алая! твоя игра! Нечисты масти
У вымирающего белого
.
(«Ночь в окопе»)

Поэт выносит свой приговор не чужим наущением: он пережил на Украине гражданскую войну (1918–1920). В своих стихах он показал всплеск народного гнева, не приукрашивая его насилия и жестокости. Но:


Если в пальцах запрятался нож,
А зрачки открывала настежью месть,
Это время завыло: „Даёшь!” —
А судьба отвечала послушная: „Есть”.

Это не слова „равнодушного лунатика”. Более того, поэт приходит к убеждению: выбора нет, она одна, стезя железная! Вот центральный персонаж его поэмы «Ночи в окопе», безымянный он:


Лицо сибирского Востока,
Громадный лоб, измученный заботой,
И, испытуя, вас пронзающее око,
О хате жалится охотою.

Этот новый Прометей уверен в своей правоте (пусть будет глупо / Оно глупцам и дуракам), ибо знает, что ведёт человечество в будущее. Поэт преклоняется перед образом новым, время, твоим и железным гуманизмом эпохи беспощадной борьбы.

 ka2.ruЧтобы прояснить ход своей мысли, Хлебников написал (примерно тогда же, в 1919–1920 годах) в дополнение в «Ночи в окопе» поэму «Ночь перед Советами», где обстановка гражданской войны рассматривается глазами врага. Красная Армия вот-вот войдёт в город. Пожилую леди, некогда передовых убеждений, истязает призрак старухи-служанки. Этот диалог с совестью вскрывает проблему изнутри: если масти белого нечисты, то это потому, что он пытается разыграть козыри прошлого. Бесполезно: песнь ножей жестока, но её начали кнуты.

«Настоящее» — глава неоконченной революционной эпопеи — в некотором смысле дублирует «Прачку», но в ней использованные ранее отрывки звучат с гораздо большей силой. При этом «Настоящее» образует безупречно выстроенное целое, где нет и намёка на хаотичность. С умопомрачительной наглядностью поэт показывает развитие народного восстания. Напряжённая тишина внезапно опустевшего города. Грохот шагов толпы. Выкрики, обрывки песен, лозунгов и призывов. Внезапно раздаётся стрельба; ритм поэмы тотчас подстраивается под уличный бой.

В отблесках костров и зареве пожаров появляется Прачка, плоть от плоти восставшего народа и alter ego поэта. Время летучего знакомства, далее крупный план.

Да, эта поэма — самый настоящий фильм. Подробный сценарий, массовка и безымянные действующие лица, отрывистый монтаж, внезапная смена ускоренной съёмки замедленной, движение камеры сквозь толпу, контрастные — от панорамных до крупного плана — кадры, пояснительные титры: Что? Уже начинается? (Смотрит на часы). Да, уже пора!

Предвидел ли Хлебников кино будущего? Думается, нет.16 Но в его стихах найдётся всё, что спустя пять лет после его смерти составит славу молодого советского кинематографа. Вот бы современный кинорежиссёр окинул произведения Хлебникова своим намётанным глазом и увидел замечательные фильмы, дремлющие в этом „огромном всероссийском требнике-образнике, из которого столетия и столетия будут черпать все, кому не лень” (О. Мандельштам)!

Невероятно зоркий наблюдатель, Хлебников показывает, как развитие событий меняет сознание и поведение бойцов. В «Ночном обыске» патруль красных попадает в засаду: из-под одеяла высовывается пулемёт, раздаётся очередь. Стрелка пускают в расход, его сестра требует того же. Однако времена уличных боев, когда людей расстреливали пачками, прошли. Свирепые линчеватели оказываются простыми и добрыми людьми:


Ну, кукла, уходи,
Пошла к себе!
Глаз не мозоль! Здесь будет попойка.
Не плачь, сестрица,
Здесь не место вольным.
У нас есть тоже сестры
‹...›

Старшой флотского патруля может позволить себе милосердие к врагу, ибо уверен, что с белыми будет покончено. Даже если он погибнет сегодня ночью, это ничего не изменит: победа народа неизбежна. Точно так же, огласив беспощадный приговор Богу, победитель Хлебников преисполнен великодушия:


Если же боги закованы,
Волю дадим и богам!

Надеюсь, читатель убедился, насколько тесно творчество Хлебникова связано с текущими событиями его времени. Злоба дня навязывает свои нужды. Но “третья реальность” — будущее — волнует поэта несравненно больше. В «Ладомире» просматриваются очертания мироустройства без голода и войн, преисполненного мира и радости. В этих предсказаниях находим хлебниковские «Предложения» (1915–1916), до сих пор слывущие бредовыми. Видение будущего города: парящие в воздухе стеклянные комнаты паркуются в каркас-общежитие; страницы книг перелистываются на огромных экранах; не в новинку межпланетные путешествия: Хватай за ус созвездье Водолея, / Бей по плечу созвездье Псов! Вчерашний бред сегодня — едва ли не повседневность. Не без чувства беспокойства читаешь, такое, например предложение (1916): Учредить для вечной непрекращающейся войны между желающими всех стран особый пустынный остров, например Исландию (прекрасная смерть). И если кто-то улыбнётся предложению разводить в озёрах съедобных, невидимых глазу существ, дабы каждое озеро было котлом готовых, пусть ещё сырых, озёрных щей,17 то под аграрным новшеством площадь землевладения, находящегося в единоличном пользовании, не может быть менее поверхности земного шара подпишется любой.


Вы, книги, пишетесь затем ли,
Чтоб некогда учёный воссоздал,
Смесив в руке святые земли,
Что я когда-то описал?


*  *

В июне 1921 года Хлебников, работавший тогда в бакинском отделении АзКавРОСТА18 (подписи к плакатам и стихи для газет) отправился в Персию вместе с Красной Армией в качестве прикомандированного к штабу (en qualité d’attaché au Q.G.). Он принимал участие в походе на Тегеран, затем в отступлении, во время которого заблудился, следуя за „странной вороной с белым крылом”. Отбившись от своих, без гроша в кармане, он оказался в гостях у моря, о чём не без удовольствия рассказал в «Трубе Гуль-муллы». Гуль-мулла (священник цветов), как прозвали его местные рыбаки, с его лохмотьями и вдохновенным лицом и впрямь должен был казаться урус дервишем. Чудесным образом он вышел к стоянке советской флотилии:


— Лодка есть,
Товарищ Гуль-мулла! Садись, повезём!
Денег нет? Ничего.
Так повезём! Садись!

В августе Хлебников из Баку отправился в Пятигорск. Там он сотрудничал в КавРОСТА и в местной газете, где подрабатывал ночным сторожем, что давало крышу над головой. Если рассматривать такого рода службу в историческом контексте, то паёк позволял ему вести безбедную в условиях голода жизнь. Голод на Волге — его Волге! — подвиг поэта на душераздирающие, незабываемые строфы. И всё же, несмотря на острую нехватку продовольствия на севере, Хлебников перебирается в Москву, надеясь издать произведения последних лет. Это ему не удалось, и весной 1922 года он решает вернуться на юг, к родным. Поддавшись на уговоры своего друга, художника Митурича, подкормиться неделю-другую в деревне, он откладывает поездку до лучших времён. Сразу по прибытии в село Санталово Хлебников слёг. После месяца ужасных страданий, в параличе, он умер от заражения крови 28 июня 1922 года.

Для советской поэзии это была невосполнимая утрата. В некрологе Владимир Маяковский писал:


         Во имя сохранения правильной литературной перспективы считаю долгом черным по белому напечатать от своего имени и, не сомневаюсь, от имени моих друзей, поэтов Асеева, Бурлюка, Кручёных, Каменского, Пастернака, что считали его и считаем одним из наших поэтических учителей и великолепнейшим и честнейшим рыцарем в нашей поэтической борьбе. 

В упомянутом выше исследовании творчества Хлебникова В. Перцов выступает против „наветов” польских и югославских переводчиков поэта,19 которые сочли его предшественником сюрреализма (Милица Николич: „За двенадцать лет до Бретона”; , польский поэт Ян Спевак: „Он опередил сюрреализм по крайней мере на десять лет”). В. Перцов считает эти высказывания перебором: фрейдизм, сюрреалистическая “новая мистика” не имеют ничего общего с Хлебниковым, который „уже в самый первый свой идеалистический период был решительным врагом всякой мистики”.

Думается, это поспешный вывод, но доля правды в нём есть: будетлянин, этот “закоренелый безбожник”, отметал всякого рода мистицизм с порога; культ „Объекта”, присущий сюрреализму, заставил бы содрогнуться того, кто написал:


О человек! Какой коварный дух
Тебе шептал, убийца и советчик сразу:
Дух жизни в вещи влей!

Не менее верно и то, что исследования Хлебникова послужили основой, отправной точкой для движения, народившегося после его смерти. Отрицание — или восхищение открытиями, сделанными последователями новатора, — не меняют сути вопроса. Заимствуя у Хлебникова, Маяковский создал то, что не удалось самому будетлянину: доступную каждому, ясную, чистую и действенную революционную поэзию. Черпая вдохновение из того же источника, Игорь Северянин (которого Хлебников окрестил Усыпляниным) довёл свои словесные кульбиты до гротескной изысканности. Тристан Тцара обрёл здесь же свой „дадаизм”, Андре Бретон — сюрреализм, Раймон Кено — «Упражнения в стиле». Таков Хлебников: выбирай на любой вкус.


Золотая волна золотого потопа
Сотнями брызг закипела
‹...›



*  *
Не перечесть важных текстов, не вошедших в этот сборник. Подобного рода издания, по словам кинопоэта Александра Довженко, „содержат всё, кроме того, чего в них нет”. Ужать до ста страниц объём двух тысяч — непростая задача. Стремясь дать как можно более полную картину многосложного творчества Велимира Хлебникова, мне порой приходилось отсекать лучшее в пользу худшего, пытаясь наметить контуры необычной, но мощной поэтики, грубая гармония которой, быть статься, предвосхищает гармонию будущего.

————————

         Примечания

1    Страдал и злился. Он сравнил критика, высмеявшего звуковые краски «Бобэоби», с диким кавказским ослом, который смотрит на паровоз, не понимая его смысла и значения.
2    В биографических сведениях из Собрания произведений говорится о селе Тундутово. Не исключена смена названия после революции.
3    Александр Михайлов (1855–1884): революционер, один из лидеров «Земли и Воли» и (в дальнейшем «Народная Воля»), организатор террористических актов. Приговорен к повешению, приговор смягчён, умер в застенках Петропавловской крепости.
4    Французский перевод можно найти в Антологии русской поэзии, изданной Эльзой Триоле и Пьером Сегером.
5    Перцов В.О.  Велимир Хлебников // Вопросы литературы, 1966, №7.
6   Владимир Маяковский.  Приказ по армии искусств.
7   По случайному совпадению Александр Фёдорович Керенский был тёзкой царицы Александры Фёдоровны. Финал правления главы Временного правительства превратил насмешку в пророчество: Керенский бежал, переодевшись сестрой милосердия.
8   Возможно, эта телеграмма — цитата из «Каменного гостя» Пушкина — вдохновила Ильфа и Петрова на нервирующие подпольного миллионера Корейко депеши О. Бендера, см. «Золотой телёнок» («Миллионер в стране Советов»).
9   Анализ-введение к Собранию произведений Хлебникова, 1928.
10   “Глокая куздра штеко будланула бокра и кудрячит бокрёнка”. Цитируется А. Успенским в «Слове о словах» (1954). Склонение уточняет, что бокр и бокрёнок — одушёвленные существа.
11   Стилистическое единство «Ночного обыска» обусловлено тем, что эта поэма должна была стать одной из Плоскостей «Зангези».
12   Велимир Хлебников считал народные сказки поэтическими первоисточниками. Он всегда много заимствовал из фольклора.
13   Очевидны связи между «Детями Выдры» и первым крупным фильмом Александра Довженко «Звенигора», о котором его создатель сказал: „Тысяча лет истории в 2000 метрах плёнки”.
14   Я настроен очень мрачно. 3 недели среди сумасшедших, и опять комиссия впереди и ничего, что бы говорило, что я буду на воле. Я в цепких руках. (Из письма Григорию Петникову).
15   Анджело Мария Рипеллино.  Маяковский и русский авангардный театр.
16   Футуристы Маяковский, Кручёных, Хлебников в 1915 году сняли короткометражный фильм «Драма в футуристском кабаре №13», неудачную пародию на приключенческие фильмы.
17   Ходят слухи, что этот вопрос находится на рассмотрении...
18   РОСТА: Российское телеграфное агентство (ныне ТАСС), чьи «Окна сатиры» прославлены текстами Маяковского и плакатами Лебедева.
19   Легко переводимый на славянские языки, Хлебников хорошо известен в этих странах, где его первенство в современной поэзии не вызывает сомнений.

Воспроизведено по:
Velimir Khlebnikov.  Choix de poèmes / Trad. du russe et présenté par Luda Schnitzer.
Honfleur, Paris:  P.-J. Oswald. 1967. P. 7–31.
Перевод В. Молотилова.

————————

Le président de la Terre en français

Веселье дважды пришло и ушло,
Людскому грозя откровенно зверинцу,
И вот у Парижа ружьё обожгло
Ладонь пехотинцу.
От пляски дева мокросна.
13 · 13 прошло от Аккада.
Ружьё накалилося докрасна,
Как огненный уголь. Так надо.
В. Хлебников.  Дважды сменилась веселья зарница...



Приохотил меня к Луде Шнитцер Жан-Клод Ланн:

Буквица Могучий толчок “хлебниковедению”, как и в других европейских странах, во Франции дало факсимильное воспроизведение в 1968–71 годах в Мюнхене ставших библиографической редкостью сочинений Велимира Хлебникова, изданных в СССР в 1928–33 годах под редакцией Ю. Тынянова и Н. Степанова и дополненных Н. Харджиевым и Т. Грицем в 1940-м. Тем не менее, даже не учитывая частых упоминаний имени Хлебникова в брошюрах, докладах и книгах Ильи Зданевича, сюрреалистов, дадаистов и леттристов, Хлебников был уже известен французской публике хотя бы по книге Б. Горелого «Ка»,* переводу нескольких повестей Хлебникова, снабжённого предисловием с рассказом о жизни поэта и о русском авангарде, которое знакомит читателей со сложной личностью футуриста и с бурной средой его соратников-новаторов.
В 1967 году Л. Шнитцер в удачных и добросовестных переводах сумела передать громадное значение поэтического переворота, произведённого великим будетлянином.* Эта антология стихотворений Хлебникова до сих пор остаётся “библией” для тех поклонников поэта, которые не знают русского языка. К тому же, сборник снабжён интересными иллюстрациями и фотографиями поэта, кратким, но много объясняющим предисловием, и текст перевода дан параллельно подлиннику. В многочисленных примечаниях содержатся необходимые комментарии исторического и литературного порядка.
         Вслед за этой книгой в 1970 году появился другой том, изданный под названием «Кол из будущего».*** В нём даны переводы рассказов, пьесы (полностью или в отрывках) и подборка текстов, относящихся к технической и лингвистической утопиям поэта. В предисловии автор продолжает и углубляет тезисы, изложенные в предыдущем сборнике. Эти две книги являются драгоценным орудием для всех тех, кто, интересуясь русским поэтом, не имеет возможности читать его в подлиннике. Оба предисловия представляют ценный вклад в “хлебниковедение”, первую значительную попытку оценить и измерить до того малоисследованный поэтический материк.
         Уже с начала 70-х годов начинается изучение Хлебникова в собственном смысле слова, и в течение целого десятилетия выпускаются в свет исследовательские работы и переводы. Если следовать хронологическому порядку, то первым значительным университетским трудом, посвящённым творчеству короля времени, является диссертация И. Миньо о поэтической тематике Хлебникова.****

————————

*   B. Goriély.  Ka. Lyon: Vitte. 1960.
**   L. Schnitzer.  Vélimir Khlebnikov — Choix de poèmes. Pierre Jean Oswald. 1967.
***   L. Schnitzer.  Vélimir Khlebnikov: Le pieu du futur. Lausanne: L’Age d’Homme. 1970.
****   Y. Mignot.  Les thèmes d’inspiration de Vélimir Khlebnikov. Paris: Thèse de 3ème cycle. 1970.

Жан-Клод Ланн.  Хлебниковедение во Франции // Русская мысль, №3676, 5.06.1987. Литературное приложение №3/4. С. 3.


Ланн грешит против истины: окрест Б. Горелого и Л. Шнитцер привольно раскинулась La poésie russe. Edition bilingue. Anthologie réunie et publiée sous la direction de Elsa Triolet. Paris: Editions Segheres. 1965. (Здесь и ниже выделено мной. — В.М.).  Представлены Ломоносов, Державин, Жуковский, Пушкин, Боратынский, Тютчев, Лермонтов, Некрасов, Анненский, Брюсов, Блок,  Хлебников, Ахматова, Асеев, Пастернак, Мандельштам, Цветаева, Маяковский, Есенин, Багрицкий, Тихонов, Сельвинский, Заболоцкий, Светлов, Мартынов, Кирсанов, Твардовский, Симонов, Слуцкий, Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина.

Возможно, Ланна покоробила расстановка имён. Асеев оттёр Пастернака, Маяковский на выселках (шпилька сестрице). Как бы то ни было, переводчица Эльза Триоле вменена Ланном в ничто. Или вот ещё рапортичка:


•   Vélimir Khlebnikov.  Choix de poèmes, traduction et préface de Luda Schnitzer, édition bilingue, P.-J. Oswald, 1967.
 ka2.ru •   Vélimir Khlebnikov.  Le pieu du futur, préface et traduction de Luda Schnitzer, L’Age d’homme, 1970.
•   Vélimir Khlebnikov.  La Création verbale, traduction Catherine Prigent, Christian Bourgois, 1980.
•   Vélimir Khlebnikov.  Des nombres et des lettres, traduction et préface d’Agnès Sola, Éditions L’Age d’homme, 1986.
•   Vélimir Khlebnikov.  Nouvelles du Je et du monde, préface et traduction de Jean-Claude Lanne, Imprimerie Nationale, 1994.
•   Vélimir Khlebnikov.  Zanguezi, et autres poèmes, Ed. et trad. par Jean-Claude Lanne, Flammarion, 1996.
•   Vélimir Khlebnikov.  Créations, présentation et trad. par Claude Frioux, 2 vol., éd. bilingue, L’Harmattan, 2003.
•   Vélimir Khlebnikov.  L’Univers enfoncé et autres poèmes, traduction de Catherine Prigent, Le Corridor Bleu, 2003.
•   Vélimir Khlebnikov.  Le Clairon du Goul-Mollah, traduction de Catherine Prigent, Ikko, 2005.

Дерзавица Триоле (замахнулась на «Искушение грешника», см. прим. 4) опять-таки блистает отсутствием, но и высокана Миньо (полувековой стаж переводов Хлебникова) замели под плинтус. Вкусовщина, туды её в качель.

И вдруг:

— Нашёлся тоже блюститель нравов. Разберись лучше с дуэлями. Самой недосуг.

Выражений удовольствия на голую правду Анфисы Абрамовны (справа вверху) доискиваться незачем, и так все знают: не родилась ещё та особа, которой Молотилов метнулся прислуживать. Истина — другое дело.

Простой пример: навязчивое стремление переводчицы повенчать Хлебникова с молодым советским кинематографом. Эйзенштейн, Довженко. Те, кого часовой у русского подъезда перелицевал в указуев. Понравилось бы эдак вот обрусеть Леодиду Траубергу? А Дзиге Вертову?

Особо въедливым на заметку: одну такую представительницу маститого киноуказуйства я знавал. Относительно влияния Велимира Хлебникова на Александра Довженко удалось выяснить следующее (буду краток).


Учил смиренью год больших потерьТеперь вы почитаете своё.
Наглядными пособиями встречи.— Нет. — Почему? — У вас таких нет денег.
Здесь нет подвоха, думаю теперь,Но это про себя. Ой-ёй,
О яме ближнему не может быть и речи.Чужое помело — не свой брат веник.
  
Хозяйке чуть за восемьдесят лет,И отговариваюсь чепухой:
Повадка властная, но мягко стелет.— Противный голос. — Как хотите.
Вот, полюбуйся списком кинолент: — Нет, я и правда чтец плохой,
Следы былой красы и очень в теле.Вот папка: наобум прочтите.
  
Я был подослан дочерью еёЗвонок, и разговор на полчаса.
Как бы оказией, как бы для передачиНаверняка не втиснуть в распорядок,
Варенья банки для чаёвА ты сиди, мозоля очеса.
Из прилагаемых двух пачек.А вдруг там Сталин, а не Радек —
  
Отец пославшей мя, Г.Л. Рошаль,Слуга покорный проверять. Встаю.
Знал Хлебникова по АзКавнаркомпросу.— Я не принадлежу себе, простите,
Подъезд, доска. Чугун ли, сталь.А папочку оставите свою?
Зато ни сносу, ни уносу. Сама спросила, а не я проситель.
  
Дочь помнила, что с папою в Баку3
Пересекался будетлянин,  
Но папа опоздал на «Курск»— Начальник зрелищ указуй
И не советизировал Гиляни.В плоть облекает почеркушки.
 У зрителя бревно в глазу.
Или не опоздал, а преуспел,Успех — когда опил и стружки.
И матом воспретил начальник. 
Где культпросвет, там груда дел,А лицедеи, малых сих
И пароход без Рошаля отчалил. Кой чёрт заносит на подмостки?
 Чужие шкуры поносить,
Звоню, Дуняша отперла.Нагого короля обноски?
Встречает в полурост Григорий Львович. 
Мясистый нос и два сверлаУжимок ищет лицедей…
Сквозь чечевицы толстые: такович.В ограниченье сила, чадо!
 Одним движеньем овладей:
Таковна принимает как лицоКак скидывать тулуп дощатый!
Привыкшее распоряжаться сидя. 
И полнота, в конце концов.Мелкопоместный этот вздор
И мне Дуняша стул, я не в обиде.Куражился, дитя досады.
 Я покидал московский двор
— Да, говорила Мая мне о вас,(Не слуг царя — двор «Ванды» сзади).
Вы из Перми, вы сочинитель в столбик. 
Себе я не принадлежу, вам — час!Водица с углекислотой
Запомнить, записать — и в стол бы,Шипит, как провода в тумане.
 Приди в себя, мой золотой,
Пусть отлежится года полтора,Туда же здравый смысл приманим.
Повыветрится. И тогда-то 
Настанет страдная пора:Ты угадал одну из тайн
Земля, гряда, навоз, лопата.Старинных женщин колкой масти:
 Парчой, камением блистай,
Копнул — жемчужное зерноСотри ладонь браздами власти, —
Обнажено в разломе кома. 
Ещё копнул — ещё одно.Но пики — козыри всегда:
Вот вам кал, и вот и солома.Ум проницательный, ум острый
 Тебя низложит без труда
Но перегной — далёкий приз,И умирать сошлёт на остров.
А нынче душный запах пудры 
И старческий каприз. Крепись,4
Помалкивай, пескарь премудрый. 
 Самовластительный злодей!
1Державный гнев на указуя,
 Наёмника чужих затей,
Позвольте забежать вперёд:С обиняками согласую.
Иных не будет одолжений, как 
Воображения полётА словарю-то каково?
От замысла «Земли» Довженко. Венчался по какому праву
 В соборе многовековом
«Земля» стоит на четырёх когда:Сей Богоносныя державы?
Там дышат кони, травы сохнут, 
И умирают солнца, да.Слал Маяковского cтроку
Срок подошёл — извольте сдохнуть.За выправкой в Сибирь, как Павел?
 Приравнивал перо к штыку?
И Землю отпоют ветра,Бал на костях латыни правил?
В Луну влипая заодно с волною, 
Когда безумная сестраКто буквоедством запытал
Приблизится, как хляби к Ною.Повстанцев Посполитой Речи?
 И не твоя ли, брат, пята
Приблизилась — повальный мор,Шишкова попирала плечи?
И не спасёт ковчег, хоть тресни. 
Но слышится не ор, но хор:Хотя постой, ещё пята ль,
Земляне умирают с песней.Не лошадиное копыто?
 Не потому ли хохотал
Где Вера Павловна, там сны,Савонарола московитов?
Но этот гаже, чем в «Что делать?» 
Ни явью, ни постом не смыть,Гасильник древний ликовал,
Ни крестным знаменьем: заело.Приплясывал, не чуя ноши.
 Что толку от его похвал?
Не перл, а древний яйцеклад,Кем был, тем и остался: лошадь.
Не жемчуг, а яйцо с иголкой. 
Скорее к Рошалю, назад!Увы! не слышен вольный топот,
Замнём, что вызвано расколкой.Размерен шаг-тяжеловоз.
 А вдруг удастся трудный опыт,
Всё, что не череда, замнём,И станет конницей обоз?
Чтоб на понюх не отдавало фальшью: 
До перекопки был назём —Вдруг… Только накрепко запомни:
Что было допрожь — станет дальше.Отбросы люто будут мстить.
 Ожесточение огромно.
2Колодцы травят, жгут мосты,
  
А дальше — на ковёр бы самолёт,И Ситуация, особо ненавистный,
Я зарастал чертополохом сплетни:Стекла толчёного сыпнул в овёс!
Втроём живут, и Брик плюет, 
У Маяковского есть дети, нет ли.Такой на ул. Б. Полянке мысли
 Мне ужаснуться довелось.
Увидела, что ротозей набряк, 
Перекосило, как на зуб-мучитель — 
Переменилась, как погода сентября: 
— Я говорю и говорю, а вы молчите.В. Молотилов.  Исправление имён


Продолжаю прерванное расследование: тварь дрожащая Луда Шнитцер или право имеет.


•   Luda et Jean Schnitzer.  Andrej Rublev. Les Éditeurs Français Réunis. 1950.
•   Luda Schnitzer.  Vingt ans de cinéma Soviétique. C. I. B. 1964.
•   Luda et Jean Schnitzer.  Vsevolod Poudovkine. Seghers. 1966.
•   Luda et Jean Schnitzer.  Alexandre Dovjenko. Éditions Universitaires. 1966.
•   Luda et Jean Schnitzer.  La Vie de Lénine à l’écran. Les Éditeurs Français Réunis. 1967.
•   Jean et Luda Schnitzer.  Vertov. L’Avant-Scène Cinéma. 1968.
•   Luda et Jean Schnitzer.  La Maison où je vis: et autres scénarios littéraires soviétiques. Les Éditeurs Français Réunis. 1969.
•   Luda Schnitzer, Jean Schnitzer и Marcel Martin.  Cinema in revolution: the heroic era of the Soviet film. Secker & Warburg. 1973.
•   Jean et Luda Schnitzer.  Youtkevitch: ou La permanence de l’avant-garde. L’Âge d’homme. 1976.
•   Luda et Jean Schnitzer.  Histoire du cinéma soviétique, 1919–1940. Pygmalion / G. Watelet. 1979.

Более чем, не так ли. На этом бы и прекратить дозволенные речи, но нет: Анфиса ославит половиком. Почему половик не дружит с уполовником, оставляю на самоподготовку; единоутробное же родство с прилагательным полоротый обозначу: одна и та же мать половинчатость. Повернул оглобли с полпути — вот как переводится голая правда Анфисы Абрамовны. Спорить не хочу и не буду!


         В «Академии» молодого поэта встретили тепло. Кто-то сказал мне, что у меня есть строки гениальные, — сообщил он родителям в 1909 году, попутно уведомив о предстоящем издании своих стихов в журнале «Аполлон». Однако, несмотря на неоднократные обещания, «Аполлон» не напечатал ни строки Хлебникова. Обескураженный “академик” порвал с группой, едва не вызвав, по его признанию, некоторых её членов на дуэль.
Луда Шнитцер.  Велимир Хлебников без “и”.

Заявленное буйство (Cela refroidit considérablement le zèle du nouvel académicien qui rompit avec le groupe — après avoir failli, dit-il, provoquer en duel la plupart des membres) и впрямь озадачивает: все хлебниковские признания того времени (за вычетом украденных у Надежды Новицкой писем) известны, попытка смертельного поединка (с О. Мандельштамом за Ющинского) и мордобоя (А. Измайлову за Ремизова) тоже. Не много ли на себя берёт переводчица?


         К стр. 83. Распорядитель — С. Маковский, редактор «Аполлона», устроитель выставок в редакции журнала. См. в строке 176, где фамилия Маковский введена в текст (в первопечатной редакции таковский). С. Маковский был активным противником нового искусства. См., например, его статьи о сборниках о-ва художников «Треугольник» и «Союз молодёжи» в «Русской художественной летописи» (СПб., 1912, №12) и «Аполлоне» (СПб., 1910, №7 и 1913, №7). Последняя статья содержит в себе издевательские нападки на Хлебникова.
Н.И. Харджиев.  Комментарий к «Маркизе Дэзес» // НП: 399

Доискиваемся издевательских нападок.


 ka2.ruсе труднѣе говорить о нашихъ кубистахъ, футуристахъ, лучистахъ, орфеистахъ (и прочихъ –истахъ “передовой” живописи) серьезнымъ тономъ. Не потому, что сами юные жрецы “крайнихъ” художественныхъ теченій несерьезны (предоставимъ эстетамъ изъ «Новаго Времени» укорять ихъ огульно въ шарлатанствѣ, — мы думаемъ иначе), а потому, что ужъ очень они.... малограмотны.
Малограмотны не только какъ живописцы. Это бы еще полбѣды: въ живописи недостатки знанiя, школы, могутъ до извѣстной степени искупаться талантомъ, — а кто скажетъ, что талантливыхъ нѣтъ между юными –истами? Бѣда горшая въ томъ, что они мнятъ себя писателями, не обладая для этого никакими данными, и выпускаютъ цѣлыми серіями книги, сборники и брошюры, въ которыхъ философствуютъ объ искусствѣ вообще и о собственной живописи въ частности. Тутъ малограмотность (и въ прямомъ, и въ переносномъ смыслѣ), можно сказать, вопіетъ къ небу.
         Печатныя произведенія –истовъ... Нельзя представить себѣ болѣе жалкой и комичной литературы: какая-то мѣшанина плохо воспринятыхъ теорій, непонятыхъ галлицизмовъ, метафорическаго многословія, безтолковыхъ позаимствованій у иностранныхъ авторитетовъ и всяческой отсебятины „безъ хвоста и головы”, какъ говорятъ французы. ‹...›
         Да не посѣтуетъ на меня читатель за нѣсколько цитатъ — въ подтвержденіе этихъ жалобъ — изъ послѣдняго (третьяго) Сборника «Союза Молодежи», съ критическими статьями гг. Эд. Спандикова, А. Балльеръ, О. Розановой, Н. Бурлюка, М. Матюшина, В. Хлѣбникова и др. Эти статьи, дѣйствительно, какое то состязаніе въ претенціозной малограмотности. ‹...›
         Читателя, неудовлетвореннаго этими выдержками, я отсылаю къ самому Сборнику „Молодежи” (въ особенности къ «Разговору ученика съ учителемъ» Хлѣбникова!). Иначе, право, пришлось бы переписывать всю книгу... ‹...›
         Да, да! все идетъ къ поруганію стараго міра съ его нѣжными и религіозными ощущеніями красоты. Всѣмъ завладѣла наука, точное знаніе, механика, физика, химія, х-лучи, изобрѣтенія... Искусство оставалось до сихъ поръ единственнымъ оазисомъ, незавоеваннымъ этой многоголовой гидрой; футуристическое „четвертое измѣреніе” — первая рѣшительная битва. Научная метафизика Римановъ и Гинтоновъ хочетъ пожрать Аполлона; художественное изображеніе превращается въ препаратъ по американскому рецепту; художественное волненіе подмѣняется теоріей познанія; все, что озаряетъ, волнуетъ, нѣжитъ въ художественномъ произведеніи, въ картинѣ, все это отвергнуто:  человѣкъ уходитъ изъ живописи,  искусство замыкается въ отвлеченныя схемы. ‹...›
         Единственное утѣшеніе — что все это преходящее. Не быть  этому.  Современники “переболѣютъ” современностью. Варвары уйдутъ. Развѣ не суждено человѣчеству подняться на высшія ступени духовной культуры? Развѣ не безсмертно — искусство? Пусть подтверждаются догадки математиковъ, гипотезы какихъ угодно Римановъ и Гинтоновъ: пока звѣздное небо сіяетъ надъ нами, какъ вышитый золотомъ плащъ Аполлонѣ Праматери-Ночи, пока въ озерахъ отражаются зеленые лѣса и облачные замки, пока пестрѣютъ всѣми красками луговые цвѣты, и пока чувствуетъ человѣкъ красоту древняго Божьяго сада — земли, до тѣхъ поръ, несмотря ни на какія теоріи науки или метафизики и ни на какую власть фабричныхъ машинъ, — художникъ будетъ изображать, любуясь, созданіе Того, Кто опредѣлилъ человѣческому глазу и душѣ человѣческой границы воспріятія и Кто, сотворивъ этотъ міръ въ трехъ измѣреніяхъ, нашелъ, что сотворенное Имъ — „добро зѣло”.
Сергѣй Маковскiй.  “Новое” искусство и “четвертое измѣрение”
Аполлон, 1913, №7. С. 53–60.



Кто как, а я не прочь полоскаться в одном корыте с Риманом. Кой чёрт неистовствовать, да и ещё четырьмя годами допрежь, в пору благословенного разговора по душам. Как же не благословенного: с этой молью в перчатках каши не сваришь, двинем к людям попроще. И двинул.


 ka2.ruначала мне послышались чьи-то неуверенные шаги по каменной лестнице.
Я вышел на площадку — шаги исчезли.
Снова взялся за работу.
И опять шаги.
Вышел — опять исчезли.
Я тихонько спустился этажом ниже и увидел: к стене прижался студент в университетском пальто и испуганно смотрел голубыми глазами на меня.
Зная по опыту, как робко приходят в редакцию начинающие писатели, я спросил нежно:
         — Вы, коллега, в редакцию? Пожалуйста.
         Студент произнес что-то невнятное.
         Я повторил приглашение:
         — Пожалуйста, не стесняйтесь. Я такой же студент, как вы, хотя и редактор. Но главного редактора нет, и я сижу один.
         Моя простота победила — студент тихо, задумчиво поднялся за мной и вошел в прихожую.
         — Хотите раздеться?
         Я потянулся помочь снять пальто с позднего посетителя, но студент вдруг попятился и наскочил затылком на вешалку, бормоча неизвестно что.
         — Ну, коллега, идите в кабинет в пальто. Садитесь. И давайте поговорим.
         Студент сел на краешек стула, снял фуражку, потёр высокий лоб, взбудоражил светлые волосы, слегка по-детски открыл рот и уставился на меня небесными глазами.
         Так мы с ним молча смотрели друг на друга и улыбались.
         Мне он столь понравился, что я готов был обнять это невиданное существо.
         — Вы что-нибудь принесли?
         Студент достал из кармана синюю тетрадку, нервно завинтил её винтом и подал мне, как свечку:
         — Вот тут что-то... вообще...
         И больше ни слова.
         Я расправил тетрадь: на первой странице, будто написанные волосом, еле виднелись какие-то вычисления, цифры; на второй — вкось и вкривь начальные строки стихов; на третьей — написано крупно «Мучоба во взорах», и это зачёркнуто, и написано по-другому: «Искушенье грешника».
         Сразу мои глаза напали на густоту новых словообразований и исключительную оригинальность прозаической формы рассказа «Искушенье грешника».
         Тогда я достал из стола свою тетрадь и показал студенту. ‹...›
         Студент просмотрел эту мою черновую работу, снова взлохматил волосы, улыбнулся:
         — Надо это печатать, а не... вообще...
         — Ну, пока что, — перебил я посетителя, — мы напечатаем ваше «Искушенье грешника». Убежден: Шебуеву это понравится.
         Студент быстро привскочил, обрадовался, потёр лоб:
         — Очень приятно. Не ожидал... вообще...
         — Ваш рассказ не подписан. Пожалуйста, подпишите.
         И студент подписался: “В. Хлебников”.
В. Каменский.  Путь энтузиаста

А теперь читаем новыми глазами:


           ‹...› Разве его Государство времени, вдохновленное республикой Платона, которое должно была объединить 317 Председателей Земного Шара — художников, учёных, революционеров — не обдуманная и хорошо разыгранная мистификация?
Луда Шнитцер.  Велимир Хлебников без “и”.

Новыми, то есть свете производства С.К. Маковского (1877–1962) в означенные Председатели. Свет прямо-таки неземной: ангельская незлобивость Велимира Грозного. А если прищуриться.

Если прищуриться, то зачисление в Общество 317-ти производилось без ведома новобранцев, но самый первый, пробный список избранники заверяли подписью:


         317 было число Председателей Земного Шара. Я вступил в их число одним из первых и вышел только в 1917 году, когда Хлебников обратил его в кунсткамеру, записывая в Председатели то Вильсона и Керенского, то Али-Серара и Джути, только потому, что это были первые арабы или абиссинцы, каких он встретил, то христианских братцев из Америки: м-ра Девиса и Вильяма. ‹...› Он знал, конечно, что это далеко от “настоящего”, от истинных Председателей, и занимался этим, скорее как игрой. Это было важно для него, как знак в будущее, как пророчество — и все средства и фигуры в игре были хороши.
         Однако возвращусь к первому дню существования “317”. ‹...›
         В то свежее время Хлебников ещё верил в реальное значение своего общества, он надеялся путём печати и корреспонденции привлечь в общество лучших людей своего времени и, установив связь по всему земному шару, диктовать правительствам Пространства. ‹...› Хлебников даже мечтал иметь центральную станцию, где бы могли происходить “слёты” 317-ти, а также совещания путём телефонов, радио и прочее. Место постройки этой станции он намечал на одном из островов Каспийского моря, куда мы с ним однажды из Астрахани должны были поехать, захватив с собою опытного инженера-архитектора, который после должен был представить проэкт постройки такой усовершенствованной станции; за отсутствием “инженера” поездка не состоялась.
         Итак, Хлебников решил предложить вступление в “317” некоторым, по его мнению, близким “идее Государства Времени”, лицам, в том числе Вячеславу Иванову и о. П. Флоренскому.
         В этот же вечер — 29 февраля 1916 г., в Касьянов день отправились мы вдвоём с Хлебниковым к Вячеславу Иванову. Кажется, он дал свою подпись на опросном клочке Хлебникова ‹...›.
Дм. Петровский.  Воспоминания о Велемире Хлебникове

Личная встреча Хлебникова В.В. с Маковским С.К. и внятное согласие последнего на заединщину более чем возможны, хотя новоявленный Председатель как в рот воды набрал и о 317-ти, и о Велимире Хлебникове (даже фон Гюнтеру, другу до гробовой доски, не проговорился). Скромность?

Вопрос в другом: с какой бы стати Хлебникову благоволить недоброжелателю, если не сказать врагу.

Называется чувство локтя. Будетлянин крайне мало ценил Осипа Мандельштама, но тех, кто помогал молодняку стать на крыло, приветствовал звоном щита.


 ka2.ruонец 1909 года. Петербург. «Аполлон», — редакция помещалась тогда на Мойке, около Певческого моста, в том доме, что и ресторан «Донон». Журнал только начинался, работы было много, целые дни просиживал я над рукописями и корректурами.
Как-то утром ‹...› входит ко мне секретарь редакции Е.А. Зноско-Боровский, заявляет: некая особа по фамилии Мандельштам настойчиво требует редактора, ни с кем другим говорить не согласна...
Через минуту появилась дама, немолодая, довольно полная, бледное взволнованное лицо. Её сопровождал невзрачный юноша лет семнадцати, — видимо конфузился и льнул к ней вплотную, как маленький, чуть не держался «за ручку». Голова у юноши крупная, откинутая назад, на очень тонкой шее; мелко-мелко вьются пушистые рыжеватые волосы. В остром лице, во всей фигуре и в подпрыгивающей походке что-то птичье...
Вошедшая представила мне юношу:
         — Мой сын. Из-за него и к вам. Надо же знать наконец, как быть с ним. У нас торговое дело, кожей торгуем. А он всё стихи да стихи! В его лета пора помогать родителям. Выростили, воспитали, сколько на учение расходу! Ну что ж, если талант — пусть талант. Тогда и университет, и прочее. Но если одни выдумки и глупость — ни я, ни отец не позволим. Работай, как все, не марай зря бумаги... Так вот, господин редактор, — мы люди простые, небогатые, — сделайте одолжение — скажите, скажите прямо: талант или нет! Как скажете, так и будет...
         Она вынула из сумочки несколько исписанных листков почтовой бумаги в линейку и вручила мне:
         — Вот!
         — Хорошо, оставьте... на несколько дней. Прочту.
         Но энергичная мамаша ни о какой отсрочке и слышать не хотела. Требовала: тут же прочесть и приговор вынести.
         Я запротестовал:
         — Нет, сейчас никак не могу... Стихам нужно внимание, вчитаться нужно...
         Против новичков-поэтов в те дни я был достаточно предубеждён, — сколько любительских виршей каждый день летело в редакционную корзину! Но меньше всего хотелось мне огорчить конфузливого юношу... Уж очень выжидательно-печальны были его глаза. От волнения он то закатывал их, то прикрывал воспалёнными веками, то опять смотрел на меня с просящей покорностью. ‹...›
         Нехотя раскрыл я листки и стал разбирать бисерные строчки. Буквы паутинными петельками давались с трудом; кажется — ни одного стихотворения толком и не прочёл я тогда. Помню, эти юношеские стихи Осипа Эмильевича (которым он сам не придавал значения впоследствии) ничем не пленили меня, и уж я готов был отделаться от мамаши и сынка неопределённо-поощрительной формулой редакторской вежливости, когда — взглянув опять на юношу — я прочёл в его взоре такую напряжённую, упорно-страдальческую мольбу, что сразу как-то сдался и перешёл на его сторону: за поэзию, против торговли кожей.
         Я сказал с убеждением, даже несколько торжественно:
         — Да, сударыня, ваш сын — талант.
         Юноша вспыхнул, просиял, вскочил с места и начал бормотать что-то, потом вдруг засмеялся громким, задыхающимся смехом и опять сел. Мамаша удивленно примолкла; видимо, она не ждала такого «приговора» с моей стороны. Но быстро нашлась:
         — Отлично, я согласна. Значит — печатайте!
         Дело оборачивалось не в мою пользу: новичок-то теперь не отстанет... Но делать было нечего, — прощаясь с ним, я попросил «приносить ещё».
         Новичек стал заходить в «Аполлон» чуть не ежедневно, всегда со стихами, которые теперь он читал вслух с одному ему свойственными подвываниями и придыханиями, — почти пел их, раскачиваясь в ритм всем своим щуплым телом. Так же читал он и чужие стихи. Если понравится — закроет глаза и зальётся, повторяя строчку по несколько раз.
И сочинял он — вслух, словно выпевал словесную удачу. Никогда не встречал я стихотворца, для которого тембр слов, буквенное их качество, имело бы большее значение. ‹...›
         Стихи Мандельштама стали печататься «Аполлоном» очень скоро. ‹...› В редакции его полюбили сразу, он стал «своим». И с Гумилёвым и с Кузминым завязалась прочная дружба. На страницах «Аполлона» появлялись циклы его стихотворений.
         Он стал «аполлоновцем» в полной мере, художником чистейшей воды, без уклонов в сторону от эстетической созерцательности. ‹...›
Маковский С.К.  Портреты современников. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова. 1955. С. 377–381.

Поговорили о чувстве локтя, черёд будетлянского понятия справедливости. Самовластительный злодей Маковский остался глух к советам Вячеслава Иванова, Кузмина (и фон Гюнтера, почему нет) издать Хлебникова, и тот примкнул к гилейцам — раз. Хорошо это или плохо? Лучше не придумаешь. Два: самовластительный злодей поставил Осипа Мандельштама на крыло. Решено, записываем провидца Маковского в Предземшары.

 ka2.ruНазывается подобающе закруглить; на самом же деле я разделяю мнение Луды Шнитцер о балагане: на Руси бывали семибоярщина и двоецарствие, но чтобы кресло председателя разом попирали триста семнадцать задниц — да вы с ума тут все посходили.

Остаётся пояснить, с чего бы это Молотилов докопался до Сергея Маковского. Пристал, как банный лист.

Уже сказано, что допрежь пересечения с обзором Жана-Клода Ланна в «Русской мысли» я слыхом не слыхивал о Луде Шнитцер (1913–2002). Перевёл, восхитился, домогаюсь подробностей.

Подробностей кот наплакал: в девичестве Людмила Маковская; родилась в Германии, двенадцати лет отроду оказалась в Париже; начинала как ваятель, далее журналистика, переводы Велимира Хлебникова и рассказы для детей. На этом подробности иссякают, выжженная земля.

Заклинаем дождь. С ленцой, но закапало: сестра Сергея Маковского смолоду в Германии.

Собираем сведения о сестре. Elena K. Luksch-Makowsky (1879–1967) восемнадцати лет убыла в Мюнхен и вскоре (1900) вышла замуж. Избранник — Richard Joseph Luksch (1872–1936). Дети: Peter (1901), Andreas (1903), Dimitry (1912), Maria (1918). Брак распался в 1921 году.

Итак, дочерью Людмилой (1913) чета обзавестись не удосужилась. Тупик.

Рано унывать. Во-первых, глава семейства — Bildhauer (Erz, Bronze, Silber, Stein, Holz, Porzellan). Вспоминаем приверженность так называемой Людмилы Маковской ваянию. Кстати говоря, ни в Австро-Венгрии, ни в Германии той поры в метрике законнорожденного младенца родовое прозвище матери не указывалось; Makowsky дочь Richard Joseph Luksch не могла быть по определению. Простой пример: Peter Luksch (1901–1988).

Во-вторых, переезд будущей Луды Шнитцер в Париж уверенно (с её слов?) датируют 1925-м. Ровно тогда же во Францию прибыл и Сергей Константинович Маковский (Петроград → Крым → Прага → Париж). Прибыл с братом и матерью.

Другое дело, что самовластительный злодей был о ту пору гол, как сокол, пестовать племянницу — какое там. О брате Владимире (род. 1883) вообще ни гу-гу. Остаётся мать, она же бабушка предполагаемой Луды Лукш.

Поговорить о ней стóит хотя бы потому, что многие любители русской живописи знают её в лицо, не догадываясь об этом. Я, во всяком случае, помню смолоду, а осознал позавчера.

Юлия Павловна Маковская (1859–1954) вышла замуж за Константина Егоровича Маковского (1839–1915) шестнадцати лет. Когда здоровье этой писаной (десятки раз, включая головку в Пермской картинной галерее) красавицы пошатнулось, муж завёл связь на стороне, семья распалась (1892), далее развод (1898). Неверность мужа пошла Юлии Павловне на пользу, ср. годы смерти супругов. Как бы то ни было, по прибытии в Париж (1925) Юлия Павловна была именно то, что называется неуработанная старуха. И приютила предполагаемую внучку-ваятельницу.

Как не приютить: гамбургские Лукши в разводе (1921) четыре года, Леночке одной невподъём (дочь Мария, 1918). Разумеется, Юлия Павловна звала метрическую Луду Людмилой.

Или Милой. Да, именно Милой. И я так буду звать. Вот бы раздобыться милочкиным предисловием ко второй книге переводов Хлебникова. Ну да свет не без добрых людей. Дадут — в мешок, не дадут — в другой.



Передвижная  Выставка современного  изобразительного  искусства  им.  В.В. Каменского
       карта  сайтаka2.ruглавная
   страница
исследованиясвидетельства
          сказанияустав
Since 2004     Not for commerce     vaccinate@yandex.ru