Современники о Кручёных

ka2.ru


• Ольга Кручёных
• Лидия Либединская
• Андрей Вознесенский
• Вячеслав Нечаев
• Николай Асеев
• Ольга Сетницкая
• Михаил Матюшин
• Василий Катанян
• Гарегин Бебутов
• Мария Синякова
• Елена Вялова-Васильева
• Михаил Скуратов
• Виктор Урин


Ольга Кручёных
Родилась я в 1908 году в Херсоне в семье Агриппины Саввичны и Фёдора Елисеевича Кручёных. Мой отец был старшим братом Алексея Елисеевича. Естественно, что я не могла быть свидетелем молодых лет дяди и начала его творческого пути. Моё личное знакомство с Алексеем Елисеевичем состоялось в 1928 году в Москве. Поэтому всё, что я буду рассказывать о нём до этого периода, было услышано мною в семье, в основном, от моей матери. К большому сожалению, я не вела в своей жизни ни дневников, ни каких-либо других записей. Но памяти своей доверяю, и решила записать всё, что она сохранила наиболее твердо, что запомнилось хорошо.

В этих записках я буду называть Алексея Елисеевича дядей, как называла его в жизни все сорок лет нашей дружбы.


* * *

У Елисея Петровича Кручёных было трое детей — Фёдор, Алексей и Лукерья (Луша). Родились они все в селе неподалёку от Херсона.

Елисей Петрович был крестьянином, служил выездным кучером в одной из экономий богатой местной помещицы. Выездным назывался такой кучер, который возил хозяйку в парадном выезде на самых лучших, самых красивых лошадях, а потому для этих целей хозяева выбирали себе самого красивого и весёлого наездника. Таким и был Елисей Петрович. Красота его была сродни той, что награждают в былинах и сказках добрых молодцев: глаза синие-синие, лицо белое, румянец во всю щёку, брови чёрные, густые, кудри русые, широкоплечий, ладно, крепко сложен — красавец, да и только! Его кормили, поили, красиво одевали, работой особенно не морили — ездил не так часто, а только когда нужно было хозяйке. Остальное время ничего не делал. Поэтому крестьянской работы он не знал, ничего из этого ремесла не умел, и когда оказался в городе, ему пришлось купить выезд, лошадь и стать городским извозчиком.

Я помню его с этого времени. Мне было года 3–4, а он уже был полный, носил очень красивую бороду и усы. Волосы папа стриг ему так, что сзади, из-под цилиндра, которые носили извозчики, на воротнике лежали русые кудри, в которых уже блестели седины.

Свою бабушку, жену Елисея Петровича, я вовсе не помню. Она умерла до моей памяти. О ней могу сказать только со слов родных.

Бабушку звали Епистимия. Она была среднего роста, очень миловидная и очень добрая. Мой папа женился, когда мать его уже была тяжело больна: она была прикована к постели, хотя паралич был ещё неполный. Оставались живыми очень выразительные большие печальные глаза. Она тяжело переносила свою неподвижность, сильно страдала от этого. Моя мама очень любила её и жалела, говорила мне, что по выражению глаз бабушки всё понимала, что та хотела сказать.

Отец бабушки Епистимии — Никифор — был жутким человеком. В конце прошлого века под Херсоном строился Благовещенский монастырь, и вот он отдал в монашки двух своих дочерей, совсем молоденьких, хорошеньких, тихих и послушных, отдал на “служение Господу”.

А так как монастырь только строился, всех несчастных послушниц посылали по миру просить “на благолепие Храма Господня”. Они должны были в любое время года, в погоду и непогоду, ходить со двора во двор с медной кружкой на груди, не минуя ни церкви, ни кабака, и просить “во имя Христа”.

От такой жизни одна из сестёр вскоре сильно простудилась и умерла от скоротечной чахотки. А вторая сестра умерла несколько позже, в году 1906–1907. Папа и мама были в том монастыре (тогда уже почти построенном) на похоронах своей тётки и привезли оттуда и долго берегли как память несколько небольших дорожек-ковриков, сделанных руками умершей. Это было единственное, что осталось от двух молодых жизней. Я как-то заговорила с дядей о них. Он сказал, что помнит своих тётушек, их набожность и кроткость. И добавил: „Они были очень миловидные и добрые, мои тёти”.

(В своих воспоминаниях дядя писал как-то, что тётушки всё пытались научить его религиозным песням, приобщить к Богу, что вызывало в нём протест, и он даже нагрубил одной из них, наиболее настойчивой, якобы сказав: „Чтоб вы, тётя, сдохли!..” В нашем разговоре дядя ни разу не помянул об этом или подобных “инцидентах”, и говорил о тётях только хорошо).

Третья дочь — Епистимия — не знаю, каким чудом, избежала участи своих сестёр и вышла замуж за Елисея Петровича...

Мой отец родился в 1881 году. Где и как он получил образование, не помню. В 1902–1903 годах отец принимал участие в подпольных кружках рабочего движения, поэтому в доме Кручёных часто собирались кружковцы. Они читали запрещённую литературу, спорили. Для конспирации занимались фотографией. В 1905 году по Херсону и другим городам России прокатились еврейские погромы. Отец и мать укрыли в своём доме две еврейские семьи. Черносотенцы, не найдя несчастных дома, ринулись к нам. Во дворе в это время засели вооружённые подпольщики. Во всех окнах дома были выставлены иконы, а маму — она была тогда беременна — с иконой впереди поставили на калитке. Погромщики кричали, ругались, угрожали, но тронуть маму не посмели, ушли. От чрезмерного волнения у мамы преждевременно родился сын — “жертва погрома”, как его окрестили, а назвали Алексеем — в честь папиного брата, которого он очень любил.

Отец был хорошим охотником. Он сам смастерил большую лодку и маленький охотничий каюк. Часто ездил поохотиться с кем-нибудь из товарищей, а бывало — мы выезжали всей семьёй отдыхать в днепровские плавни на день или два. Там встречались с другими семьями.

Мужчины ловили рыбу, били дичь. Когда женщины готовили на костре еду, мужчины собирались вместе неподалёку и о чём-то беседовали. Иногда тихо, едва слышно, иногда громко, а бывало и шумно. Как позже я узнала от родителей, такие пикники устраивались для прикрытия нелегальных сходок. Такой способ общения подпольщики больше всего использовали летом, хотя зимой отец тоже нередко ходил “на охоту”. Долго использовать одни и те же методы работы было небезопасно, искали и другие пути...

Папа был атеистом, поэтому мы, его дети, росли спокойно и свободно — нас не запугивали ни Богом, ни чёртом, ни ведьмами, ни домовыми. Интересно отметить такую ещё деталь: дедушка, несмотря на то, что мы жили возле самой церкви, ни разу в ней не был.

Умирая, дед Никифор оставил наследство. Распределил его так: лошадь с выездом — своему зятю, Елисею Петровичу, а дом вместе с хозяйством оценил в девять тысяч рублей и отписал внукам — Фёдору, Алексею и Луше. Значит, каждому по три тысячи. Вот на эти-то деньги — свою долю — учился и жил Алексей Елисеевич в Одесском художественном училище, куда поступил сразу же после окончания херсонской гимназии. Так как продать третью часть дома было невозможно, дядину долю папа частями систематически высылал ему в Одессу. К концу учёбы он получил почти все свои деньги, а по окончании училища и недостающие. Таким образом, хозяйство и дом остались за моим отцом, но дядя этому не только не огорчался, но и способствовал, так как в Херсоне оставаться не собирался.

В годы учёбы в Одессе дядя часто приезжал домой. Держался, как рассказывала мама, очень странно. Занимал он в нашем доме одну большую комнату в четыре окна. Попросил убрать из неё всю мебель и без разрешения к нему не входить. Жил очень замкнуто, с семьёй общался мало, со своим отцом у него вообще ничего общего не было. Зато с братом Фёдором был очень дружен.

Меня дядя увидел годовалым ребёнком. Я была очень маленькая и худенькая. Он сказал, взглянув: „Какая маленькая, как мушка!”. После его отъезда меня ещё долго называли „мушкой”.

Наша семья была большая, готовили каждый день, варили вкусно, ели досыта. Но дядя с нами не ел. У него была маленькая спиртовка, небольшие поллитровые посудки. Варил он себе немного манной каши, одно-два яйца, а запивал всё это кружечкой молока. Семья очень переживала, что он ест редко и очень мало, говорили ему об этом, приглашали к столу. Он отвечал: „Я так привык, меня это устраивает, я не могу менять свои привычки, и вообще прошу меня не беспокоить — я живу так, как мне нравится, как считаю нужным”.

Вставал дядя по-разному: иногда очень рано, и сразу же бежал на этюды, а иногда поднимался только к обеду и оставался писать дома. Уходил и приходил в любое время дня и ночи — у него был отдельный ключ и вход.

Однажды дядя встал очень рано — было ещё прохладно. Накинул папину пелерину с капюшоном и пошёл на этюды. Рисовал в альбом карандашом, сидя на маленькой раскладной скамеечке на углу улицы (Качельной, что на Забалке). Мимо проходила старушка, должно быть, приняла его за монаха и подала ему монетку. Он был ошеломлён! Не мог даже сразу понять, в чём дело. Прибежал домой взволнованный, но весёлый и, смеясь, говорил: „Вот моя первая монета, полученная ни за что, просто даром. До сих пор я их зарабатывал!..”.

По приезде в Херсон из Одессы, дядя первый визит делал в городскую библиотеку. Там его хорошо знали, очень уважали и всегда были рады приходу. Одна работница библиотеки была знакома с моей мамой. Бывало, прибежит к нам домой и рассказывает: „Грушенька, приехал наш любимец из Одессы! Если бы ты знала, как мы его встретили! Развернули перед входом красную дорожку, вручали цветы. Ой, Грушенька, какой он красивый, как чудесно говорит! А голос такой, что раз услышишь — век не забудешь”. Как-то на мамин вопрос, за что Алексею оказывают такие почести, работница эта ответила, удивляясь маминому незнанию: „Как это за что? Ведь он наш почётный посетитель! К тому же, часто сам выступает или устраивает у нас вечера”.

Значит, по утрам дядя ходил на этюды, дома работал тоже, днём читал в библиотеке. А вечерами? Точно трудно сказать. Мама говорила, что он часто бывал у сестёр Диканских, имевших в Херсоне свою частную клинику глазных болезней. У них собиралась прогрессивная творческая молодёжь губернского города и окрестностей: писатели, художники, артисты. Можно предположить, что именно там, у Диканских, дядя впервые повстречался с Бурлюками и другими, с кем он начинал свою художественную, а затем и литературную деятельность.

Вполне возможно, что у сестёр Диканских весело обсуждались и карикатуры на знатных херсонцев дядиной работы. Ведь в провинциальном и захолустном тогда Херсоне издание карикатур и шаржей на местных знаменитостей произвело эффект разорвавшейся бомбы. Отец и мама рассказывали, какую бурю негодования и одновременно любопытства вызвал у буржуа «Весь Херсон...»! Многие из них старались закупить побольше комплектов открыток, чтобы публика поменьше видела их настоящие физиономии-натуры, ибо дядя был первоклассным карикатуристом (смею утверждать) и передал сущность портретируемых превосходно. Кроме того, изображённых было совсем нетрудно узнать — все были очень похожи.

Я читала газеты того времени, и то, что там писали о дядиных шаржах и карикатурах, абсолютно совпадает с тем, что мне позже рассказывала мама: дядины выпуски расходились в мгновение ока. Конечно, мои родители тогда купили экземпляр, хотя сделать это папе было весьма нелегко. Этот альбомчик долго хранился в нашем доме...

Позже дядя рассказывал мне, что для этих открыток ему, естественно, никто не позировал. Наоборот! Ему даже старались не попадаться на глаза. Дядя говорил, что в местных газетах того времени полушутя писали, что в местную Думу многие её члены ходят нерегулярно из-за боязни попасть в альбом карикатур Кручёных.

После отъезда дяди из Херсона (кажется, это было в начале февраля 1910 года — сразу же после успеха карикатур), мои родители часто вспоминали о нём, а папа переписывался с ним. Они очень радовались за дядю, когда он присылал из Москвы свои первые книги стихов. Я помню только «Игру в аду» — эта книга большого формата, тонкая, с рисунками углём, лежала у нас на гарнитурном столике. С детства помню её начало:


Свою любовницу лаская
В объятьях лживых и крутых,
В тревоге страсти изнывая,
Что выжигает краски их.

Не отвлекаясь и враждуя,
Меняя ходы каждый миг,
И всеми чарами колдуя,
И подавляя стоном крик, —

Разятся чёрные средь плена
И злата круглых зал,
И здесь вокруг трещат полена,
Чей пламень души сжал...

У нас было и несколько этюдов дяди. Папа ими дорожил, они у нас висели в лучшей комнате.

На одном этюде была написана деревенская хатка год камышом, низенькая, в одно окно и вся заросшая зеленью. Под окном, на первом плане, замечательно выписанные мальвы — тёмно-красные, бархатные и нежно-розовые. Этюд был написан смело, пастозно, сочно. Написан на срезе ствола берёзы. Я очень любила этот этюд.

Второй этюд дядя писал в нашем дворе: дом, веранда, заросшая диким виноградом, и на веревке несколько детских вещиц — они как-то удивительно вписываются в зелень.

Помню ещё один. Голова молодой женщины. Лицо смуглое, почти чёрные волосы, причёсанные на ровный пробор и собранные в тяжёлый жгут на затылке. Лицо — три четверти профиля, небольшой ракурс с наклоном вниз. Только голова и шея, чуть-чуть задето плечо. Писано пастозно, крупным уверенным мазком по форме. Чувствуется большое сходство с натурой.

Жаль, две войны, две эвакуации, революции, бесконечные переезды унесли куда-то эти этюды, письма дяди к отцу — ведь тогда он был членом группы футуристов «Гилея», — нашу небольшую, но весьма ценную библиотеку и многое другое, что так или иначе было связано с дядей, его творчеством.

К слову, о футуризме. Позже я много думала о сути манифеста «Пощёчина общественному вкусу», об истинном отношении дяди к классическому наследию в литературе, музыке, живописи. Сопоставляя все “за” и “против”, пришла к выводу, что не любя — пусть глубоко в душе, скрыто от других, — классическое наследие в культуре, не пройдя через него и не обогатившись им, он не стал бы тем удивительным поэтом-новатором, которого знают сейчас все. И, как подтверждение моим мыслям, вспоминаю наше с ним посещение в 30-х гг. выставки полотен Рембрандта в Музее Западного искусства. Пригласил меня туда дядя.

Осматривая всё очень внимательно, мы часто останавливались у той или другой картины. Очень долго и пристально смотрели «Данаю» и «Возвращение блудного сына». Затем дядя сказал мне: „Обрати внимание, какая разная техника”. А вообще, он ходил и чувствовал себя как-то странно — будто случайно попал в родной дом, в котором всё так близко и знакомо, но в котором он давно, очень давно, не был...

1968–1986 годы
Подготовка текста и публикация Сергея Сухопарова





Воспроизведено по:
Всё про Алексея Кручёных.  Херсон. 1990, 21 ноября, с. 6–7.
———————————

По традиции сборники воспоминаний о писателе принято открывать рассказами о его детских и юношеских годах, о родителях, семье, родственниках. В данном случае это заведённое правило придётся нарушить, поскольку мои многолетние упорные поиски свидетелей жизни Кручёных херсонского и одесского периодов — вплоть до его окончательного отъезда из Херсона в 1910 году — не увенчались успехом. Известные же мне воспоминания родственников Кручёных при ближайшем их строгом рассмотрении и сопоставлении с другими источниками оказались настолько недостоверными, что не только не могут быть помещены в настоящем сборнике, но и вообще считаться мало-мальски серьёзным материалом для изучения биографии поэта. Одни из них были опубликованы мною в специальном издании: Все про Олексiя Кручоних. Херсон, 1990, 23 листопада, с. 6–7 (на русском языке). Сейчас эту публикацию считаю поспешной, тогда же она казалась мне важной и необходимой.
         Поэтому до сего дня единственным источником сведений о “до футуристическом” периоде биографии Кручёных, а особенно о его детских и юношеских годах, остаётся он сам. Имею в виду не только главы до сих пор не опубликованных полностью воспоминаний «Наш выход» и «Жизнь будетлян», но и  его позднейшие рассказы, точно записанные верным другом Ольгой Сетницкой.  Именно благодаря ей мы имеем единственные достоверные сведения о родителях и родственниках Кручёных. Вот что записала Аль-Алиса в своём дневнике 20 августа 1959 года:

         Рассказывал:
         Дед по матери — поляк Мальчевский — был зажиточный крестьянин. Отец — сын писаря: красив, молодцеват. Считал себя интеллигентом, был ленив и склонен к лёгкой жизни. На снимке он в манишке и галстуке. Ему дед выделил дом и земельный надел. Мать ворочала хозяйством. У неё было четверо маленьких детей. Бабушка давала мне кусок хлеба с маслом, я уходил в кусты и масло слизывал. Деда по матери отец ненавидел, кричал ему вслед ругательства, а затем подходил к иконе, крестился и кланялся, бормоча: „Пресвятая Богородица, прости мя”. Однажды он ударил деда каким-то дрекольем, остался шрам. Дед был хороший хозяин, у него были лошади, коровы. Говорят, я похож на него. У него были ещё две дочери. Он их отдал в монастырь. Дед построил для них там дом. Настоятельница была сестрой Скадовского, предводителя дворянства, настоящая ведьма. Она хотела прославиться и для этого построить огромный собор. Монахини ходили собирать на строительство. Обе дочери деда простудились и умерли от чахотки. Одна из сестёр была очень миловидна. Она учила А‹лексея› Е‹лисеевича› стихам об отшельнике. После их похорон игуменья не разрешила деду даже переночевать в этом построенном им доме, сказав, что неприлично мужчине ночевать в обители. Дед, понимая, что мой отец будет ему плохим помощником, решил продать своё имущество и переехать в город Херсон. Купил дом у шарлатана Юдки. Этот Юдка много раз продавал свой дом. Ему давали задатки, но не могли выплатить всю сумму, и задатки пропадали. А дед выплатил всё сполна. Это был большой дом, где нашей семье было предоставлено 4 комнаты. Отец занялся бакалейной торговлей. Во дворе был кран, жителям продавали воду по копейке за ведро. Сначала кран выходил на улицу, его открывали нарочно, и вода текла весь день. Незадолго до своей смерти бабушка сказала деду: „Продай дом, с ним столько хлопот”. Дед мне в наследство оставил 100 рублей. Я тогда жил в Москве. Накупил в Училище живописи [ваяния и зодчества] красок и полотна на 50 рублей и работал всё лето. Заработал около 150 рублей. К этому времени я издал «Весь Херсон в карикатурах». Дед ходил и везде хвастался этим альбомом: сам неграмотный, а внук вот какая знаменитость! Когда бабушка умерла, мы с братом не пошли на её похороны. Дед обиделся. Сколько он оставил кому — не помню ‹...›.

Алексей Кручёных в свидетельствах современников.
Составление, вступительная статья и комментарии
Сергея Сухопарова. München:  Verlag Otto Sagner. 1994. С. 16–18.









Лидия Либединская
‹...› Моя мать носила клетчатую кепку и дружила с футуристами, потом с “лефами”. В 1919–1920 годах в Баку работала с Велимиром Хлебниковым и Алексеем Крученых в КавРОСТе (кавказское отделение Окон Роста), сочиняла агитплакаты. В 1918 году выпустила в Тифлисе три поэтических сборника под псевдонимом Татьяна Вечорка, не подумайте, что псевдоним был выбран в честь газеты «Вечерняя Москва», о которой мать в те годы слыхом не слыхала, просто есть такая русская сказка о трёх прекрасных сестрах, которых звали Зорька, Вечорка и Ночка. Вечорка полюбилась романтично настроенной девушке напоминанием о закатах и вечерних зорях. ‹...›

Наша семья переехала из Баку в Москву, когда мне еще не было трёх лет. Прибыли мы в столицу 14 августа 1924 года. Конечно же, точную дату я узнала позже от взрослых, а вот самый этот день, хотите верьте, хотите нет, я помню прекрасно, как и все последующие дни, месяцы, годы и десятилетия. ‹...›

Первый поэт, которого мне пришлось увидеть в жизни, был Алексей Кручёных. Мама была с ним знакома задолго до моего рождения, и я помню Алексея Елисеевича Кручёных столько же, сколько самое себя. Их дружба началась в 1918 году, в Тифлисе. Они встречались в знаменитых ныне литературных грузинских кафе «Фантастический кабачок», «Химериони», участвовали в поэтических вечерах, печатались в тифлисских газетах и журналах, были тесно связаны с талантливой группой «Голубые роги» — поэтами Тицианом Табидзе, Паоло Яшвили, Валерианом Гаприндашвили, Георгием Леонидзе, с художниками Ладо Гудиашвили и Ильей Зданевичем, с актрисой Верой Мельниковой и многими другими яркими представителями грузинской и русской интеллигенции, составившей ядро так называемого тифлисского авангарда.

Когда мы приехали из Баку, Кручёных уже жил в Москве, принимал деятельное участие в литературной жизни столицы, много выступал и активно занимался изданием как собственных книг, так и своих друзей. Вскоре он стал нашим ежедневным гостем. Впрочем, это не совсем точно, ибо появлялся у нас в доме несколько раз в день.

Кручёных не приходил, а прибегал. Он всегда бежал — по улице, по двору, по коридору, по комнате. Сидеть на одном месте для него, очевидно, было мучением, потому что даже ел и пил он стоя, пританцовывая. В нашей семье всегда царило кавказское гостеприимство, гостям всегда отдавалось (и до сих пор отдаётся!) всё лучшее, а вот Кручёных угощали редко — видно, не считали за гостя, хотя все — и отец, и бабушка — относились к нему доброжелательно. Но если Кручёных оставался отобедать или отужинать — это была целая церемония. Хлеб он, перед тем как съесть, обжигал на керосинке, а позже на газу, посуду тщательно протирал ваткой, смоченной в марганцовке, от кипятка требовал, чтобы он кипел ключом, и крышка на чайнике обязательно прыгала. У нас так и говорили: „кипит по-кручёновски”. Алексей Елисеевич утверждал, что чай должен быть, как поцелуй, — крепкий, горячий и сладкий, и бросал в чашку не менее пяти кусков сахара. В морозные дни, выходя на улицу, чтобы не разговаривать со встречными и не застудить горла, Кручёных набирал полный рот горячей воды и не заглатывал её до той поры, пока снова не попадал в тёплое помещение.

Я знала от матери, что Кручёных — футурист, соратник Хлебникова и Маяковского, которых чтили в нашем доме, и относилась к нему с опаской и уважением. Мама рассказывала, что в молодости Кручёных, так же как и его друзья — Маяковский, Бурлюк, Каменский, — носил жёлтую кофту и морковь в петлице. Мне это очень нравилось, и в глубине души я жалела, что они сменили этот наряд на обычные скучные костюмы. Под мышкой у Кручёных всегда был потёртый кожаный портфель с блестящими застежками, а на голове — ярко расшитая тюбетейка. С годами портфель порыжел, а тюбетейка утратила яркость. В детстве я даже думала, что Кручёных спит с портфелем под мышкой и в тюбетейке.

Приходя к нам, он тут же на ходу открывал портфель, доставал из него какие-то листки, читал вслух свои странные стихи, потом они с моей матерью о них яростно спорили, вносили поправки в текст, и Кручёных снова прятал листки в портфель и убегал куда-то, чтобы через несколько часов появиться вновь.

Мне очень нравились его стихи «Дыр бул шил», мы, дети, превратили их в считалочку. О другом его стихотворении «Хлюстра упала на лысину графа» я знала, что написано оно про моего деда со стороны отца — Дмитрия Евгеньевича Толстого, и хотя деда почти не помнила, но гордилась, что дед удостоился чести попасть в поэзию.

Всю жизнь Кручёных прожил холостяком и к детям относился с осторожным любопытством. Ещё в 1914 году он впервые в России собрал и издал «Собственные рассказы, стихи и рисунки детей». У нас была эта книга, напечатанная на разноцветной бумаге: рисунки на оранжевых листах, тексты на голубых. Но мне больше нравилось второе издание. Оно вышло в свет в 1923 году и, как все издания первых лет после революции, не отличалось роскошью. Серые тонкие листы, мелкая узкая печать, мягкая грязно-серая обложка. Но зато там было написано и про меня, правда, одна строчка: „Лида Толстая двух лет называет сахар — мазарган”. А обложка была исполнена по рисунку трёхлетнего Никиты Фаворского и изображала, как утверждал в подписи к ней юный художник, „людей, цыплят и огород”. Люди, цыплята и огород были почти одного роста, а на огороде произрастали какие-то экзотические растения. Но была в этих треугольных человечках и остроугольных цыплятах такая наивная и загадочная прелесть, что я подолгу рассматривала их и даже сочиняла про них весёлые истории.

Часто Кручёных появлялся не один, и с ним всегда приходили интересные люди. Так он привел к нам Юрия Олешу, Артёма Весёлого, Николая Асеева, которые потом стали друзьями нашей семьи, позже Павла Васильева.

В те годы телефонов в Москве было мало, и потому во многих домах назначались специальные дни, когда “принимали”.

Это означало, что хозяева в этот вечер всегда дома, готовилось скромное угощенье, и гости могли прийти без предупреждения. А так как дни недели в те годы были фактически упразднены — в стране действовала “непрерывка”, и выходные у всех были в разные дни, — то назначались числа. У нас это были 3,13 и 23-е. Пили чай с бутербродами, реже — лёгкое вино, читали стихи или отрывки из новых произведений, обсуждали их, иногда играли в преферанс. Обычно это бывало, когда Кручёных приходил с Николаем Асеевым. Тогда Кручёных усаживал меня возле себя — говорил, что я приношу ему удачу, а из небольшого выигрыша мне выдавался пятачок на мороженое.

Но самым большим праздником становился день, когда в Москву приезжали мамины друзья — грузинские поэты. Накануне отец приводил извозчика, и нас с бабушкой отправляли в Охотный Ряд закупать провизию для праздничного стола. А на следующий день к вечеру меня посылали во двор встречать гостей. На улицу выходить одной категорически запрещалось, чтобы не попасть под колёса извозчиков, и я с замиранием сердца слушала из-за железной калитки, когда наконец раздастся повелительное „тпру-ру-у”, калитка со скрипом отворится, пропуская дорогих гостей.

Первым вбегал, словно бы танцуя, лёгкий и стройный Паоло Яшвили, он хватал меня на руки и весело кружился со мной. Потом вплывал величественный Тициан Табидзе, он клал мне руку на голову, словно благословляя. Сзади по-журавлиному вышагивал Сергей Городецкий, и наконец всё с тем же портфелем под мышкой появлялся Кручёных. Потом бывали удивительные застолья, весёлые и красивые, с обязательным чтением стихов, грузинским пением и речами-тостами. И Тициан, и Паоло обращались к Кручёных с уважительной нежностью, произносили в его адрес добрые слова, называя талантливым экспериментатором.

На меня Кручёных лет до десяти не обращал внимания и порою даже раздражался, когда я отвлекала маму совершенно не нужными, с его точки зрения, просьбами или вопросами. А потом мы с ним очень подружились. Он много рассказывал мне о Маяковском, которым мы все тогда увлекались, о Есенине, а однажды, узнав, что мы с моими школьными друзьями ездим весной на могилу Есенина и возим туда охапки черёмухи, вдруг принёс маленький букетик ландышей и словно бы между прочим торопливо сказал: „От меня положите…” Но когда я пыталась рассказать, что мы исполнили его просьбу, слушать не стал и никогда потом об этом не вспоминал.

Я всегда очень любила (и до сих пор люблю) свой день рождения, с нетерпением ждала его, радовалась гостям, поздравлениям и подаркам. И как-то однажды, ещё школьницей, подумала: „Как же Алексей Елисеевич? Живёт один, кто ему празднует день рождения?” И когда он пришёл, спросила его об этом.

Мой вопрос удивил его и даже смутил, в ответ он пробормотал что-то невнятное. И тогда я очень твёрдо сказала: „Алексей Елисеевич, теперь я буду каждый год праздновать ваш день рождения. В этот день вы можете приводить кого угодно”.

Так, с середины тридцатых годов и до конца шестидесятых, а первые годы и после смерти Кручёных, 21 февраля у нас накрывался стол, и собирались все, кто с любовью и уважением относился к новорожденному. А так как Кручёных вставал очень рано — часов в 7 утра и, соответственно, рано ложился спать, — в 9 вечера к телефону он уже не подходил, то гости у нас собирались к трём часам пополудни, к обеду. Правда, случалось, что обед переходил в ужин, но сам герой сразу после семи откланивался и уходил домой.

Кого только не перебывало на этих обедах! Появились и постоянные посетители, приходившие из года в год. Так, начиная с военных лет и до последнего дня жизни Кручёных, завсегдатаем на обедах был Сергей Михалков. Он сердечно приветствовал новорожденного и приносил ему полезные и дорогие подарки — прекрасный тёплый свитер, казавшийся в те годы неслыханной роскошью, мохеровый шарф, красивые рубашки и к тому же в конверте — деньги по числу лет новорожденного. Приходила с ним и Наталья Петровна Кончаловская. Таким же постоянным гостем был Михаил Аркадьевич Светлов, всегда сопровождавший свои тосты шуточными стихами, к примеру, такими:


Как свежий огурец средь огурцов мочёных,
Так между нами выглядит Кручёных…

Пусть простит меня читатель, что я нарушаю хронологическую канву и забегаю вперёд, но об Алексее Кручёных у нас незаслуженно мало знают, и, раз заговорив о нём, мне не хочется прерывать свои воспоминания.

Помню, с какой гордостью попросил меня Алексей Елисеевич 21 февраля 1946 года, когда ему исполнилось шестьдесят лет, огласить поздравительные стихи Бориса Пастернака:


Алексею Кручёных
— вместо поздравления —

Я превращаюсь в старика,
А ты день ото дня всё краше.
О, Боже, как мне далека
Наигранная бодрость Ваша!

Но я не прав со всех сторон,
Упрёк тебе необоснован:
Как я, ты роком пощажён
Тем, что судьбой не избалован.

И близкий правилам моим,
Как всё, что есть на самом деле,
Давай-ка орден учредим
Правдивой жизни в чёрном теле!

Позволь поздравить от души
Тебя и пожелать в награду
И впредь цвести. Мечтай, пиши
И нас своим примером радуй.

А записочку, адресованную мне в этот день, Борис Леонидович заканчивает словами: „Мысленно присутствую у вас на праздновании Алёшиных именин”…

Я уже писала о том, что круг литературных связей Кручёных был необычайно широк, поэтому в день его рождения собирались самые неожиданные люди: Лев Никулин и Сергей Васильев, Вениамин Каверин и Ярослав Смеляков, Семён Кирсанов и Александр Дейч, Вера Инбер и Иосиф Игин, Маргарита Алигер и Лев Левин. Всех перечислить просто невозможно!

Особенно запомнился мне день, когда Кручёных пригласил Анну Андреевну Ахматову. Она вошла, царственная, в большой шёлковой шали, её усадили в центре стола. Когда были произнесены первые тосты за новорожденного, Анну Андреевну попросили почитать стихи. Она так же величественно, не заставляя себя упрашивать, много и охотно читала. Кроме Кручёных из собравшихся за столом Анна Андреевна хорошо была знакома только со Львом Вениаминовичем Никулиным. И между ними завязался свой разговор, в котором звучали для них привычные имена: Николай (Гумилёв), Марина (Цветаева), Борис (Пастернак) — они произносили эти имена буднично, а все мы, кто был младше, неназойливо и благоговейно прислушивались к их беседе.

На память об этом дне у меня осталась надпись, сделанная Анной Андреевной на моей скатерти, где гости оставляют обычно шутливые строчки. Но Ахматова, верная себе, и здесь не снизошла до шутки, а написала строчку из своих стихов:


В то время я гостила на земле…

И слова эти с каждым годом обретают всё более глубокий смысл.

Когда Алексею Кручёных должно было исполниться восемьдесят лет, нам, его друзьям, хотелось торжественно отметить этот день, и мы решили устроить обед в Доме литераторов. Мне поручили собрать деньги, и как охотно откликнулись на это самые разные люди: Виктор Шкловский и Илья Эренбург, Лиля Брик и Василий Катанян, Семён Кирсанов и Ярослав Смеляков, Сергей Михалков и Вера Инбер и многие другие. В результате в гостиной Дома литераторов на втором этаже 21 февраля 1966 года собралось человек сорок писателей разных поколений и направлений, понимающих роль и место Алексея Кручёных в литературе, по достоинству ценящих то, что сделал он для развития русской поэзии. Сам юбиляр был необычно торжественен — чисто выбрит и даже надел белоснежную рубашку и повязал тёмно-синий галстук. С достоинством выслушивал он речи в его адрес, но мне казалось, что он несколько растерян и от обильного стола, и от состава присутствующих — ведь здесь собрался цвет нашей литературы.

Через несколько месяцев, весной 1966 года, Секция поэтов организовала официальный вечер, посвящённый восьмидесятилетию Алексея Кручёных, состоявшийся в Малом зале ЦДЛ. Зал был полон. С длинной речью выступил Андрей Вознесенский, говорили добрые слова Николай Глазков и Семён Кирсанов. К трибуне направился юбиляр. На этот раз торжественности в нём не чувствовалось — обычная клетчатая ковбойка, помятый пиджак, выцветшая тюбетейка, а под мышкой неизменный портфель. Поднявшись на трибуну, Кручёных привычным жестом расстегнул портфель и достал маленький, смятый букетик цветов.

— На юбилее полагается быть цветам, — сказал он. — А так как никто из вас принести цветы, конечно, не догадался, я принёс сам! — и сунул его в стакан с водой, предназначенный для ораторов.

Речь его была, как всегда, сбивчива, но в ней то и дело звучали имена друзей его юности — Велимира Хлебникова, Владимира Маяковского, Давида Бурлюка, Василия Каменского, Николая Асеева. Цветы ему всё-таки дарили, и довольно много. А после вечера несколько его друзей пригласили Алексея Елисеевича за столик в ресторане, заказали шампанское, а он потребовал принести ему стакан кипятка и подливал кипяток в шампанское, боясь простудиться, хотя вечер был весенний и тёплый.

Последний раз мне пришлось побывать у Алексея Кручёных осенью 1966 года. Приехал в Москву из Америки Роман Якобсон и захотел встретиться с Кручёных. Решено было принять Якобсона в комнате соседа Алексея Елисеевича по квартире, скульптора Андрея Древина.

Когда Роман Якобсон ушёл, Кручёных провёл меня в свою комнату Она всегда производила странное впечатление — обстановки там, по существу, никакой не было: железная кровать, небольшой квадратный стол, всегда уставленный бутылками из-под кефира, два стула, а по стенам от пола до самого потолка груды книг и папок, прикрытые тёмно-серыми кусками ткани. Как он разбирался в этом хаосе книг и рукописей, ума не приложу, но всегда, когда требовалась какая-то книга или тетрадка, он безошибочно находил её. Лампочка над столом обёрнута газетным прогоревшим листом. В этот раз комната показалась мне особенно грустной и заброшенной. Я предложила, что приду к нему на днях и наведу здесь хотя бы относительный порядок. Но Кручёных категорически воспротивился:

— Пусть всё будет так, как есть, мне так удобно! У каждой вещи своё место…

Последние два года своей жизни Кручёных редко появлялся на людях, и после того, как в 1965 году умерла моя мать, у нас почти не бывал, хотя каждый день утром и вечером звонил по телефону, иногда подолгу разговаривал со мной или с кем-нибудь из детей, но чаще ограничивался несколькими приветственными словами, словно отмечался. В ЦДЛ тоже заглядывал редко. В последний год зачастил к художнику Иосифу Игину, который жил через два дома от него на Мясницкой, просиживал у него часами, наблюдая, как тот рисует, охотно беседовал с людьми, которые приходили к нему позировать. Собирал и уносил с собой черновики и наброски шаржей, которые Игин бросал в корзину. Однажды, запутавшись в длинном телефонном шнуре, он уронил телефон, и тот разлетелся вдребезги. Кручёных был очень смущён, пытался всучить Игину деньги за разбитый телефон, но тот ласково сказал ему:

— Что вы, Алексей Елисеевич, я сохраню этот аппарат как величайшую драгоценность, буду его всем показывать и говорить: „Его разбил сам Алексей Кручёных, наш знаменитый футурист!”

И Кручёных, по природе страстный коллекционер, понимающе заулыбался…

Летом 1968 я вернулась из длительной поездки по Югославии. Путешествие было интересным, насыщенным, солнечная погода сопровождала нас во всё время путешествия, настроение было весёлое, приподнятое. Едва я вошла в квартиру, раздался телефонный звонок, и всё в том же радостном настроении я сняла трубку. Говорила соседка Кручёных по квартире:

— Сегодня в больнице от воспаления лёгких скончался Алексей Елисеевич. Пожалуйста, сообщите об этом в Союз писателей…

Поверить в сказанное было невозможно, я ведь даже не знала, что он болел. И в голове вдруг запрыгали стихи, что я знала еще с детства:


Жил на свете Круча, Кручек,
Гадкой критикой замучен,
Но не очень, очень, очень
Круча этим озабочен!

И вот нет на свете Круча, Кручёных, Алексея Елисея — всех поэтов словосея. А мне-то казалось, что так же, как он присутствовал в моей жизни всегда, так и будет вечно. Общаясь с ним, как-то забывалось, что все люди смертны…

А потом был яркий летний день, пустой огромный зал крематория на Донском, солнечные лучи, падающие откуда-то сверху. Так странно было видеть его неподвижным, смотреть на его красивые руки — руки художника и поэта, — бережно уложенные на груди. У гроба, сутулясь, стояли Лиля Юрьевна Брик, Василий Абгарыч Катанян, читал стихи о будетлянах Николай Глазков, печально молчали Андрей Вознесенский и Евгений Храмов, сиротливо грудились соседи по квартире. И цветы, много цветов, больше, чем людей. Вспоминались слова Ильи Эренбурга: „Дорогой Кручёных! Для нас, Ваших сверстников, Ваше имя связано с молодостью нашего искусства. Эту молодость Вы пронесли через многие испытания…” Вместе с Алексеем Кручёных мы хоронили молодость века.

А недавно, разбирая старые бумаги, я нашла листок, весь исписанный неразборчивым почерком Алексея Кручёных, а среди карандашных набросков перепечатанное и выправленное автором стихотворение, написанное в январе 1960 года:


Щедрое свинарство — моя тема,
Ещё в тринадцатом году и поныне
Она затмила экс-принцев и франтов с хризантемами,
И мы живём теперь на земле преображённой, не в пустыне:
Идут здоровые свинарки и свинари,
Поют ловкие доярки и звучари,
И скоро сгинут в пропасть задиры и ржавые мечари!

Кручёных всегда был и останется звонкоголосым звучарём русской поэзии XX века.

Воспроизведено по:
Либединская Л.Б.  Зелёная лампа. Воспоминания. Часть I, гл. 1–5.


Андрей Вознесенский
‹...› Асеев, пылкий Асеев со стремительным вертикальным лицом, похожим на стрельчатую арку, фанатичный, как католический проповедник, с тонкими ядовитыми губами, Асеев «Синих гусар» и «Оксаны», менестрель строек, реформатор рифмы. Он зорко парил над Москвой в своей башне на углу Горького и проезда МХАТа, годами не покидал её, как Прометей, прикованный к телефону.

Я не встречал человека, который так беззаветно любил бы чужие стихи. Артист, инструмент вкуса, нюха, он, как сухая нервная борзая, за версту чуял строку — так он цепко оценил В. Соснору и Ю. Мориц. Его чтили Маяковский и Мандельштам. Пастернак был его пламенной любовью. Я застал, когда они уже давно разминулись. Как тяжелы размолвки между художниками! Асеев всегда влюблённо и ревниво выведывал — как там „ваш Пастернак”? Тот же говорил о нём отстранённо — „даже у Асеева и то последняя вещь холодновата”. Как-то я принёс ему книгу Асеева, он вернул мне её не читая.

Асеев — катализатор атмосферы, пузырьки в шампанском поэзии. „Вас, оказывается, величают Андрей Андреевич? Здорово как! Мы все выбивали дубль. Маяковский — Владим Владимыч, я — Николай Николаевич, Бурлюк — Давид Давидыч, Каменский — Василий Васильевич, Кручёных…” — „А Борис Леонидович?” — „Исключение лишь подтверждает правило”.

Асеев придумал мне кличку — Важнощенский, подарил стихи: „Ваша гитара — гитана, Андрюша”, в тяжёлое время спас статьёй «Как быть с Вознесенским?», направленной против манеры критиков “читать в мыслях”. Он рыцарски отражал в газетах нападки на молодых скульпторов, живописцев. В своей панораме «Маяковский начинается» он назвал в большом кругу рядом с именами Маяковского, Хлебникова, Пастернака имя Алексея Кручёных.


* * *

Тут в моей рукописи запахло мышами.

Острый носик, дернувшись, заглядывает в мою рукопись. Пастернак остерегал от знакомства с ним. Он появился сразу же после первой моей газетной публикации.

Он был старьевщиком литературы.

Звали его Лексей Елисеич, Кручка, но больше подошло бы ему — Курчонок.

Кожа щёк его была детская, в пупырышках, всегда поросшая седой щетиной, растущей запущенными клочьями, как у плохо опалённого цыплёнка. Роста он был дрянного. Одевался в отрепья. Плюшкин бы рядом с ним выглядел завсегдатаем модных салонов. Носик его вечно что-то вынюхивал, вышныривал — ну не рукописью, так фотографией какой разжиться. Казалось, он существовал всегда — даже не пузырь земли, нет, плесень времени, оборотень коммунальных свар, упыриных шорохов, паутинных углов. Вы думали — это слой пыли, а он, оказывается, уже час сидит в углу.

Жил он на Кировской в маленькой кладовке. Пахло мышью. Света не было. Единственное окно было до потолка завалено, загажено — рухлядью, тюками, недоеденными консервными банками, вековой пылью, куда он, как белка грибы и ягоды, прятал свои сокровища — книжный антиквариат и списки. Бывало, к примеру, спросишь: „Алексей Елисеич, нет ли у вас первого издания «Вёрст»?” — „Отвернитесь”, — буркнет. И в пыльное стекло шкафа, словно в зеркало, ты видишь, как он ловко, помолодев, вытаскивает из-под траченного молью пальто драгоценную брошюрку. Брал он копейки. Может, он уже был безумен. Он таскал книги. Его приход считался дурной приметой.

Чтобы жить долго, выходил на улицу, наполнив рот тёплым чаем и мочёной булкой. Молчал, пока чай остывал, или мычал что-то через нос, прыгая по лужам. Скупал всё. Впрок. Клеил в альбомы и продавал в архив. Даже у меня ухитрился продать черновики, хотя я и не был музейного возраста. Гордился, когда в словаре встречалось слово  Заумник.

Он продавал рукописи Хлебникова. Долго расправляя их на столе, разглаживал, как закройщик. „На сколько вам?” — деловито спрашивал. „На три червонца”. И быстро, как продавщик ткани в магазине, отмерив, отхватывал ножницами кусок рукописи — ровно на тридцать рублей.

В своё время он был Рембо российского футуризма. Создатель заумного языка, автор «Дыр бул щыл», он внезапно бросил писать вообще, не сумев или не желая приспособиться к наступившей поре классицизма. Когда-то и Рембо в том же возрасте так же вдруг бросил поэзию и стал торговцем. У Кручёных были строки:


Забыл повеситься
Лечу
Америку

Образования он был отменного, страницами наизусть мог говорить из Гоголя, этого заповедного кладезя футуристов.

Как замшелый дух, вкрадчивый упырь, он тишайше проникал в вашу квартиру. Бабушка подозрительно поджимала губы. Он слезился, попрошайничал и вдруг, если соблаговолит, вдруг верещал вам свою «Весну с угощеньицем». Вещь эта, вся речь её с редкими для русского языка звуками  х,   щ,   ю,  „была отмечена весною, когда в уродстве бродит красота”.

Но сначала он, понятно, отнекивается, ворчит, придуряется, хрюкает, притворяшка, трёт зачем-то глаза платком допотопной девственности, похожим на промасленные концы, которыми водители протирают двигатель.

Но вот взгляд протёрт — оказывается, он жемчужно-серый, синий даже! Он напрягается, подпрыгивает, как пушкинский петушок, приставляет ладонь ребром к губам, как петушиный гребешок, напрягается ладошка, и начинает. Голос у него открывается высокий, с таким неземным чистым тоном, к которому тщетно стремятся солисты теперешних поп-ансамблей.

„Ю-юйца!” — зачинает он, у вас слюнки текут, вы видите эти, как юла, крутящиеся на скатерти крашеные пасхальные яйца.

„Хлюстра”, — прохрюкает он вслед, подражая скользкому звону хрусталя. „Зухрр” — не унимается зазывала, и у вас тянет во рту, хрупает от засахаренной хурмы, орехов, зелёного рахат-лукума и прочих сладостей Востока, но главное — впереди. Голосом высочайшей муки и сладострастия, изнемогая, становясь на цыпочки и сложив губы как для свиста и поцелуя, он произносит на тончайшей бриллиантовой ноте: „Мизюнь, мизюнь!..” Всё в этом  мизюнь  — и юные барышни с оттопыренным мизинчиком, церемонно берущие изюм из изящных вазочек, и обольстительная весенняя мелодия Мизгиря и Снегурочки, и, наконец, та самая щемящая нота российской души и жизни, нота тяги, утраченных иллюзий, что отозвалась в Лике Мизиновой и в «Доме с мезонином», — этот всей несбывшейся жизнью выдохнутый зов: „Мисюсь, где ты?”

Он замирает, не отнимая ладони от губ, как бы ожидая отзыва юности своей, — стройный, вновь сероглазый принц, вновь утренний рожок российского футуризма — Алексей Елисеевич Кручёных.

Может быть, он стал барыгой, воришкой, спекулянтом. Но одного он не продал — своей ноты в поэзии. Он просто перестал писать. Поэзия дружила лишь с его юной порой. С ней одной он остался чист и честен.

Мизюнь, где ты?

Воспроизведено по:
Вознесенский А.  Мне четырнадцать лет. Рифмы прозы.
Собрание сочинений в 3-х т. Т. 1. М.: Художественная литература. 1983. С. 426–430.
———————————

         Пожалуй, нет ничего удивительного в том, что много воспоминаний посвящены последним 10–15 годам жизни Кручёных: он прожил долгую жизнь, и до конца своих дней был общественно активным, коммуникабельным, охотно посещал литературные студии, выступал с лекциями, неутомимо собирал материалы для архивов и музеев, занимался книгообменом. Удивительного нет, но примечательно, что некоторые из мемуаристов претендуют на окончательную оценку его личности и творчества, что само по себе закономерно. Не всегда, однако, такие оценки находили понимание в среде литераторов. Так, А. Вознесенский известен как поэтический ученик Кручёных и, в определённом смысле, продолжатель его традиции (за что неоднократно бывал бит советской критикой). И тем неожиданней для многих было прочесть в его воспоминаниях «Мне четырнадцать лет...», как он смачно обыгрывает худшие характеристики Кручёных из «Охоты на гиен». Литературовед Г. Бебутов, автор умных и деликатных — но без уступок правде — воспоминаний о поэте, негодовал в письме ко мне от 6 мая 1985 года:

         ‹...› А что написал о нём Вознесенский,  по существу, его не знавший  ‹...›? Он называет его „старьевщиком литературы”, Плюшкиным, „плесенью времени”, оборотнем, „слоем пыли”, „вкрадчивым упырём”, попрошайкой, воришкой, спекулянтом. Не слишком ли много определений для одного человека?! Я удивляюсь бестактности Вознесенского, к тому же пытающегося утверждать, что Пастернак остерегал его от знакомства с Кручёных, который принюхивается ко всем будущим знаменитостям ‹...›.
         Суровая и справедливая оценка. В связи с этим вспоминаются и другие слова Г. Бебутова в ответ на мой рассказ ему о больших трудностях в проведении мероприятий в честь 100-летия Кручёных:

         Мне вообще кажется, что барьеры возникли в какой-то степени под впечатлением от журнального выступления Вознесенского. Он хотя и мальчишка (по возрасту) перед Кручёных, но захотел урвать для себя хоть кусочек “славы” от прошлого ‹...› (письмо от 15 ноября 1986 года).

Алексей Кручёных в свидетельствах современников.
Составление, вступительная статья и комментарии
Сергея Сухопарова. München:  Verlag Otto Sagner. 1994. С. 27–28.








Вячеслав Нечаев
„Букой русской литературы”1  назвал Маяковский поэта, драматурга, критика, художника Алексея Кручёных. Так повелось, что знакомство с именем Кручёных начинается со “скандального” стихотворения:

Дыр бул щыл
Убешщур
Скум! Вы со бу
Рлэз

Дырбулщыл  Кручёных до сего времени ещё является “классическим образцом” заумной поэзии, строящейся “по логике эмоций”. Если гениальность Велимира Хлебникова в какой-то мере признана, то Кручёных и поныне остаётся предметом насмешек. Борис Леонидович Пастернак, отмечавший двойственность мира Кручёных, писал:

         Там, где иной просто назовёт лягушку, Кручёных, навсегда ошеломлённый пошатыванием и вздрагиванием сырой природы, пустится гальванизировать существительное, пока не добьётся иллюзии, что у слова отрастают лапы.2

Всё это я узнал потом; а пока имена Бурлюка, Кручёных, Зданевича были для нас, студентов, далёкой историей. Разве мог кто-нибудь из нас предположить, что люди эти живы, и во второй половине XX века с ними можно было встретиться, поговорить?

Моё знакомство с Алексеем Елисеевичем состоялось в конце пятидесятых годов. Маленький, подвижной, худой человек, с тюбетейкой на голове и с портфелем под мышкой, в котором всегда есть что-то интересное, чаще всего какая-нибудь редкая книга, с визгливым голосом, говорящий с украинским акцентом — таким я впервые увидел Кручёных. Таким он и остался в моей памяти.

Он был верен своему прошлому. Прошлое сказывалось во всём — в быту, в воспоминаниях, в сборе книг, рукописей. Некоторые судили об этом поверхностно, недоумевали, — он досадовал, но никогда не оправдывался и привычек своих не менял. Даже от книг Кручёных, которые он дарил знакомым (в двадцатые годы он выпускал их в несметном количестве), веяло атмосферой тех лет. На одной такой книге, точнее брошюре — или, как значилось на титульном листе,  продукции «Гибель Есенина», подаренной мне при первой встрече, он сделал надпись:  Вячеславу Нечаеву. Здесь есть кое-что верное против Есенинщины. А. Кручёных. Москва. 1958 г.  Другую свою книгу, «Чорная тайна Есенина», Кручёных надписал мне так:  Вячеславу Нечаеву — Пусть послужит эта книжка Вам и Вашим друзьям предупреждением — sos! — о белой горячке у Есенина! 1926–1961 гг. А. Кручёных. Февраль 1961 г. Москва.

Он ни от чего не отрекался. Он радовался, когда его имя упоминали: стало быть, не забыли. Он жил этим прошлым, собирая книги и рукописи.

Он всё тащил домой. Его комната напоминала палатку по сбору утиля. Книги, папки лежали прямо на полу, на диване, на окне, на шкафу, на полках. Удивительно, как он мог находить во всём этом хаосе то или иное, что ему хотелось показать. Впоследствии, с помощью хозяина, я уже сам мог хорошо ориентироваться в этом беспорядке. Под кроватью стояла коробка с рукописями и фотографиями М.И. Цветаевой; в шкафу лежали папки с материалами А.А. Ахматовой и Б.Л. Пастернака; под столом находился большой баул, в котором хранились номерные издания футуристов; ближе к окну, на диване, лежали связки документов Ю.К. Олеши и т.д. Лишь у самой двери не было ничего навалено — и только потому, что в противном случае нельзя было бы попасть в комнату. Слева в углу стояла железная койка, наспех застланная застиранным одеялом. Над кроватью висела работа известного польского художника Сигизмунда Валишевского, друга Кручёных по Тифлису. Прямо на окне, вместо занавесок, — такого же неопределённого цвета тряпки; днём некоторые из них откидываются, чтобы можно было открыть форточку. Сразу же от кровати и до окна — горой книги и папки, связанные стопками и порознь. Вершина этой горы — в середине комнаты: здесь стоит высокая этажерка, вся заваленная книгами и сверху накрытая цинковым корытом. К этажерке можно только подползти по книгам. Из этой горы торчит краешек стола, покрытый пожелтевшими газетами. Здесь — область рахат-лукума, коробки медовых пряников, пачки сахара (именуемого хозяином цукром), двух кружек и лекарств.

Обычно у этого места мы садимся друг против друга и начинаем чаевничать. От чая я отказываюсь и, чтобы не обидеть хозяина, угощаюсь пряниками. Кручёных опускает пряники в кружку, заливает их кипятком и начинает есть. Чудачествам его не бывает конца. То в кипящую воду бросит творожный сырок — и только минут через пять начинает его есть. То застаёшь за стиркой белья: в маленькой кастрюле кипятит бельё, сверху которого лежит кусок мыла. Кто-то из женщин, навещавших его, предложил убраться в комнате. В ответ Кручёных невнятно пробормотал что-то, но не дал даже пыль стереть. Думается, эпатировать во всём было главным в его жизни, жизни футуриста.

Обычно и своему внешнему виду Кручёных не придавал никакого значения. Как-то его пригласили поделиться воспоминаниями в Центральный государственный архив литературы и искусства (ЦГАЛИ). Он был польщён, пригласил на своё выступление Н. Асеева. Приехали за ним на машине. Алексей Елисеевич так и поехал в своей нижней рубашке, которую прикрыл тёплым шарфом. Его речь записали на магнитофонную плёнку, а потом сразу воспроизвели — у старика на глазах появились слёзы.

Тогда, в архиве, я впервые услышал чтение Кручёных. Он блестяще читал свои произведения. У него были хорошие голосовые данные, совершенное владение интонациями, паузами. Вот вы слышите кусок какого-то разговора, вот топот гогочущих родственников, вот поёт муэдзин:


— Алла! Алла! Велик Алла!
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   
Хвала подателю тепла, Алла-а!

А вот описание стола с яствами:

Вот сфабрикованные мною фру-фру,
А кто захочет — есть хрю-хрю
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   
И храсные
И голубые
Ю-юйца —
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   
Вот крепкий шишидрон
И сладкий наслаждец!..

Позже я прочёл у Пастернака такое описание чтения Кручёных своих стихов:


         Память о смысле отмирала, как воспоминание о смешной и быстро взятой назад претензии. Чуть-чуть отдавало театром, но как отраслью цирковой. Все категории ускользали. Оставалась лишь острота общей замечательности, натуралистической, двухминутной, как у талантливых имитаторов. Беглая разорванная наблюдательность заставляла смеяться в местах, лишённых прямого комизма, и сквозь этот смех широкие типические картины природы, одна за другою, вплывали в сознание, вызванные резким, почти фокусническим движением, родственным основно-очковтирательской стихии искусства.3

К этим словам Пастернака трудно что-либо добавить. Думается, что таких справедливых слов, признания его труда, Кручёных никогда потом не слышал и не мог рассчитывать на похвалы и цветы.

Вспоминается такой случай. Весной 1966 года в Центральном доме литераторов с большими трудностями был организован юбилейный вечер, посвящённый восьмидесятилетию Кручёных. На крошечной сцене Малого зала усаживается президиум. Появляется Кручёных со своим знаменитым портфелем под мышкой. Вдруг он расстёгивает портфель, достаёт букетик цветов и ставит его в кувшин с водой со словами: „Разве кто-нибудь из вас догадается...” Правда, потом, выступая с приветственным словом, молодая сотрудница ЦГАЛИ преподнесла ему букет красивых гвоздик, заявив ему, что такие букеты цветов он получал в прошлом, когда выступал на эстраде с Маяковским, Хлебниковым, он получает и сейчас в такой торжественный день.

Живя своим прошлым, Кручёных не имел склонности разглагольствовать о нём. Вероятно, поэтому он не оставил мемуаров.4 А ведь многое хорошо помнил, делал записи, но так и не собрался систематизировать свои наблюдения. Поэтому несколько моих разговоров с Алексеем Елисеевичем о Маяковском я постараюсь привести.

Вообще о Маяковском он говорил не очень охотно: то ли никак не мог привыкнуть к его посмертной славе, то ли боялся о чём-то проговориться.

Кручёных рассказывал, что 17 августа 1921 года он приехал в Москву из Баку (в Закавказье он пробыл с декабря 1915 года до середины августа 1921 года) и в тот же день, вечером, встретился с Маяковским в Доме печати на выступлении А.В. Луначарского. На следующий день Кручёных посетил квартиру Бриков в Водопьянном переулке. Тогда Маяковский и подарил ему книгу «150 000 000» с надписью. Книга теперь хранится в Библиотеке-музее В.В. Маяковского. Алексей Елисеевич не расставался с этой книгой и на полях её делал разного рода пометы, касающиеся автора. Например, Кручёных записал несколько разговоров Маяковского с аудиторией.


Маяковский.  Сегодня у себя на службе перелистывал Ходасевича...
Из публики.  Плохо служите!
Маяковский.  Моя служба — быть председателем всех муз на Олимпе. ‹...›
Маяковский.  Острый как что?
Аудитория.  Как бритва.
Маяковский.  Правильно. „Перо острее бритвы”. Так и написано. Смирение какое?
Аудитория.  Монашеское.
Маяковский.  У разъярённого кота хвост...
Аудитория.  Трубой.
Маяковский.  Верно. Так и сказано у Мариенгофа и Шершеневича.

На книге была записана и реплика поэта о Мариенгофе: „Мариенгоф очень занят. Он цилиндр носит”.

Кручёных всегда отмечал находчивость, даже самоуверенность Маяковского, его ударный голос, агитаторскую складку. Он считал, что все эти качества помогали Маяковскому владеть аудиторией.

Как-то разговор зашёл о Давиде Бурлюке.

— Бурлюк сделал много для Маяковского. Он хорошо знал французский язык. Читал Маяковскому французских импрессионистов. — И категорично, словно боясь, что я могу возразить, добавил: — Первые два тома Маяковского — это же импрессионистические стихи! Посмотрите.

В другой раз — об азбуке Маяковского:

— Знайте, азбука Маяковского написана по дореволюционной азбуке. Была такая, вроде порнографической. Он знал её наизусть.

На глаза мне попались «Сатиры» Саши Чёрного в издании «Шиповника». Я вопросительно взглянул на Кручёных, так как знал, что есть несколько талантливых поэтов, книг которых он не держал у себя дома. Так было, например, с книгами Н.С. Гумилёва. В ответ услышал:

— Маяковский знал наизусть многое из Саши Чёрного.

Я готовил публикацию неизвестного выступления Маяковского для так и не изданного тома «Литературного наследства». Маяковский упоминал о брошюре Кручёных против Есенина. Показал это выступление Алексею Елисеевичу. Неожиданно Кручёных разговорился:


— В записках, которые посылали Маяковскому на его вечерах, часто стоял вопрос: „Почему из лефовцев один Кручёных борется с Есениным?” Потом и Маяковский начал борьбу против есенинщины.5 А через несколько лет вступил в РАПП. Возомнил. Культ. Ушёл из ЛЕФа, никому ничего не сказав, и вступил один, без группы. Путь в РАПП был для него (как он писал) „утомителен и длинен, как Доронин”, то есть скучный, безликий. К рабочим... Помните: „Класс, он тоже выпить не дурак”? Тоже его не устраивало. Оставалось одно — самоубийство.
         В РАППе был Авербах-гнида. Начали его затирать. Как-то на вечере ассоциации выступил и Маяковский. Зал пришёл в неописуемый восторг. Вечер РАППа стал вечером Маяковского. Это стало ясно.
         Обкладывали со всех сторон...
         Когда шла «Баня», то лозунг против Ермилова заставили снять. Мотивировка: „Вступили в РАПП, а сами подрываете лозунгами изнутри”. В предсмертном письме даже написал: „Жаль, что не доругался”. А разве можно было до чего-нибудь договориться с Ермиловым?! Маяковский мог одним щелчком прибить Ермилова, но за спиной того стоял Авербах, которому было всё позволено. Авербах мог даже выступить против Луначарского и публично заявить: „Мы вас ценим, но пьес ваших не любим. Бросьте эту пустую затею...” Да и не только Луначарскому. Авербах был связан с Ягодой... Он мог свободно притеснять и Маяковского. Оставалось либо уйти из РАППа, либо — из жизни. Выйти из РАППа он не мог. Вступил в феврале, а в марте уходить? Нет. Для мастера это всё равно, что в шахматной игре взять фигуру назад, то есть попросить пощады. Его перестали бы уважать. Маяковский понимал, что такое потерять авторитет. Бороться “внутри” значило быть объявленным ренегатом и быть смятым. Оставалось уйти. Что он и сделал.
         Тут ещё „любовная лодка”. Эта история с Татой Яковлевой. Маяковский в Москве, маркиз в Париже. У Стендаля в трактате «О любви»: девушка бросается на шею каждому встречному. Её называют переходящим орденом. В конце концов она заявляет: „Маркиз не может быть некрасивым”. Всё затмил. Да и  тут...
         Маркиз продвигался по дипломатической линии, но вскоре затих. Теперь она в Америке, миллионерша. Якобсон роется у неё в сейфе.

Мою просьбу уточнить, что  тут,  Кручёных оставил без внимания, а вскоре пришёл Н.И. Харджиев за какими-то материалами по Мандельштаму.6 Разговор перешёл на другую тему.


Пожалуй, с наибольшим удовольствием Кручёных вёл разговоры о языке.

К.Г. Паустовский печатал свои воспоминания в «Октябре». Неточно процитировал Пушкина. Кручёных сразу написал ему письмо. Он никак не мог успокоиться: „Как это можно Пушкина переделывать на свой лад?” Спустя какое-то время в «Литературной газете» было напечатано письмо М. Рыльского, где он указывал на эту неточность. Константин Георгиевич в ответном письме объяснил, что эти строки поэта так запомнились ему, говоря об индивидуальном восприятии. Кручёных без конца повторял: „Ведь это Пушкин! У него всё на месте, и выдумывать за него не надо. Пушкина надо знать!”7

С большим удовольствием Кручёных листал книгу Ашукиных «Крылатые слова». Однажды я был встречен вопросом: „Вы знаете, почему набирают курсивом строку у Грибоедова: И дым отечества нам сладок и приятен? Потому что это фраза Державина: Отечества и дым нам сладок и приятен”. И, показывая книгу, добавил: „У вас есть эта книга? Очень полезная и интересная”.

В конце 1964 или начале 1965 года в «Литературной газете» была опубликована статья Н. Грибачёва, в которой упоминалось стихотворение Кручёных  Дырбулщыл.  Я не помню, что там писалось об этом стихотворении Кручёных, только он протянул мне газету и сказал:


         — Оно написано для того, чтобы подчеркнуть фонетическую сторону русского языка. Это характерно только для русского. Французы пробовали перевести на свой язык, да ничего не получилось. В русском языке это от русско-татарской стороны. Не надо в нём искать описания вещей и предметов звуками. Здесь всего более подчёркнута фонетика звучания слов. Вот у Некрасова:

То заорёт: „Го-го-го! — Ту! ту!! ту!!!”
Вот и нашли — залились на следу.


(Кручёных привёл ещё один пример из поэзии Некрасова, но, к сожалению, я его запамятовал).
Это есть в поэзии негров и в народной поэзии. Часто в детских считалках.
         — Да и у Гильена: „Майомбэ-бомбэ-майомбэ! сенсемайя, змея..” — добавил я. — Или у детей: „Эники-бэники...”
         — Пусть попробуют перевести или объяснить, — закончил Алексей Елисеевич.

О словесных турнирах поэтов Кручёных рассказывал с жаром. Недаром он выпустил на стеклографе несколько брошюр под названием «Турнир поэтов». С большим удовольствием Алексей Елисеевич поведал мне о следующем случае. Бенедикт Лившиц, когда они шли с Хлебниковым, показал какую-то звезду и назвал её. Тогда Хлебников стал называть все звёзды по-славянски. Лившиц был поражён. Кручёных рассказывал так, как будто не Хлебников, а он сам назвал все звёзды.

Кручёных поведал мне о своём вступлении в Союз писателей. Было это в 1942 году. На одном из отчётов Ильи Эренбурга в Доме литераторов Кручёных встретился с Ильёй Григорьевичем. Разговорились. Эренбург, узнав, что Кручёных еле-еле сводит концы с концами, и всё время с первого дня войны находится в Москве, написал ему рекомендацию, по которой Кручёных и был принят в Союз писателей.8

Будет справедливо, если я отмечу ещё одну особенность Алексея Елисеевича — постигать сегодняшний день через прошлое. Как бы с позиций своего прошлого Кручёных интересовался и молодой поэзией. Из многих имён поэтов, чьи книги появились в конце пятидесятых – начале шестидесятых годов, он выделял особо Николая Глазкова, Андрея Вознесенского, Виктора Соснору. И они отвечали ему взаимностью.

В качестве примера приведу одну надпись А. Вознесенского на его книге «Ахиллесово сердце». Эта книга попала мне в руки случайно, уже после смерти Кручёных. Вот текст надписи:

Эта книга — лучшее моё избранное. Эти стихи входят в американское издание Basic Book. 1967.
Андр. Вознесенский.
Примите мой подарок.
Ах, сердце последнее моё...

Андр. Вознесенский.
30 ноября 1967 года.



В книге Лидии Толстой «Зелёная лампа» на с. 129 — групповое фото, очень хорошо напечатано, где Марина Цветаева, Лидия Толстая, а на 1-ом плане А. Кручёных и сын Цветаевой — Мур. Я показал свою силу физиономиста, сказав: „Мур — старше А. Кручёных”, а фактически Муру было 15 лет, а Кручёных — 45. Причём, оба возраста имели колоссальное значение для жизни этих людей. Оказывается, Мур был призван и погиб в следующем году, а Кручёных чуть не попал в ополчение, но туда брали до 44 лет...!
         Милый Алексей Елисеевич, очень вас я люблю.
Андрей Вознесенский.

Однажды я попросил Кручёных прочесть мне свои стихи. Эти стихи были с помощью типографских ухищрений набраны тремя разными размерами шрифтов. Вначале надо было читать крупный шрифт, затем — средний и, наконец, — мелкий. Такие стихи назывались “симфоническими”. Мастером писать подобные стихи считался Колау Чернявский. На мою просьбу Алексей Елисеевич ответил отказом, заявив при этом, что к чтению подобных стихов надо соответственно подготовиться, да он и забыл, как их надо читать.

Разговор перешёл на стихи Вознесенского. В его поэме «Оза» Алексей Елисеевич обратил внимание на часто повторяющуюся строку: А на фига?! и на образ чёрного ворона, заметив, что это «Ворон» Эдгара По. А стихотворение «Сибирские бани» вызвало у Кручёных две строчки:


Стройся с Толстым Ренуар —
Ты не видел таких пар!

Особо хочу упомянуть о страсти Кручёных к сбору материалов по истории русской и советской литературы. Он собирал по крупицам рукописи, записки, фотографии, рисунки, письма, документы (всё, что давали) — ибо ценностью это тогда не считалось. Не помню точно чья, на одном листке была следующая дарственная надпись:  Кручу — в кучу!.  Только спустя какое-то время собрание Кручёных стало богатством. Многие материалы от Кручёных поступали в Литературный музей, Библиотеку-музей В.В. Маяковского, Центральный государственный архив литературы и искусства. Но это — особый разговор. Даже моему личному собранию документов по истории театра и литературы Кручёных заложил основу. То подарит книгу с автографом Александра Блока, то оттиск с автографом Анны Ахматовой, то биографию Марины Цветаевой.

Однажды, когда мне пришлось расчищать проход к окну для рабочих, которые меняли отопительную систему, Кручёных подарил мне сразу две книги. Одна из них была «Рассказы» Артёма Весёлого. На ней была дарственная надпись:


Поэту, чьё горло заткнуто. Бравствуй май.
7 + 5
1931
Артём

Вот передо мной его фотографии, которые он дарил, и которые мне удалось снять. Но, глядя на них, я вспоминаю его рассказы о Херсоне и альбомах «Весь Херсон в карикатурах», о его работе на строительстве Эрзерумской железной дороги,7 об Асееве, Давиде Бурлюке и многом другом. Сколько лет прошло! Но годы не властны стереть из памяти образ этого  дичайшего,  как его называли, футуриста.

Таким был Алексей Елисеевич Кручёных, о котором до сих пор пишут как о варваре, „отрицателе” русского языка. Этот крайне левый футурист прекрасно знал и всем своим существом любил русскую литературу. К сожалению, не всё, что он сделал как поэт и как критик, лингвист — вернее, публицист — равноценно. Мне кажется, что собранные воедино, его книги теряют жар. Так, отдельными маленькими брошюрками, они и будут существовать.

‹1980-е, Москва›


———————————

Вячеслав Петрович Нечаев  (род. 1923) — литературовед. Работал директором Центральной научной библиотеки Союза театральных деятелей Российской Федерации.
1  Приводим полный текст высказывания Маяковского: „Кручёных — БУКА русской литературы ‹...› Истинный поэт ‹...› разрабатывающий слово!” (цит. по:  Кручёных А.  Зудесник. Зудутные зудеса. М. 1922. C. 10). Тогда же, в газете «Дальневосточный телеграф» (Чита, 1922, 23 июля), была напечатана статья С. Третьякова о Кручёных «Бука русской поэзии», которая спустя три года, под названием «Бука русской литературы», вошла в состав сборника статей «Жив Кручёных!» (М. 1925. C. 3–17).
2  Пастернак Б.  Кручёных // Жив Кручёных! М. 1925. C. 1.
3  Пастернак Б.  Взамен предисловия //  Кручёных А.  Календарь. М. 1926. C. 3.
4  Мемуары Кручёных писал и даже пытался издавать их. Так, 9 июня 1932 г. он заключил договор с издательством «Федерация» на издание рукописи «Наш выход» — „книги о русском футуризме (воспоминания)”, — тираж которой был определён в 5 тысяч экземпляров (ЦГАЛИ, ф. 1334, оп. 1, ед. хр. 236, л. 4, 4об). А 21 декабря 1933 г. Кручёных обратился уже в издательство «Советская литература» с требованием выплатить ему, согласно условиям договора, оставшиеся 40% гонорара за рукопись «Нашего выхода», „так как прошёл уже год со дня принятия её (в начале декабря 1932 г.) и более года со времени сдачи её (октябрь 1932 г.) ‹...› Прошу без замедления выполнить эту просьбу, так как литературные мои заработки совершенно нищенские, а здоровье моё очень плохое” (ЦГАЛИ, ф. 1334, оп. 1, ед. хр. 239, л .4). В обоих случаях рукопись Кручёных свет так и не увидела.
5  Борьба с “есенинщиной” — одна из масштабных идеологических акций в области советской культуры, развернувшаяся вскоре после смерти С. Есенина. См.:  Против упадочничества, против есенинщины. М. 1926; Упадочные настроения среди молодёжи (есенинщина). М. 1927. Выступление Маяковского на первом диспуте против “есенинщины” состоялось 13 февраля 1927 г.: „‹...› Есенин не был мирной фигуркой при жизни, и нам безразлично, даже почти приятно, что он не был таковым. Мы его взяли со всеми его недостатками, как тип хулигана, который по классификации т. Луначарского мог быть использован для революции. Но то, что сейчас делают из Сергея Есенина, это нами самими выдуманное безобразие” (Маяковский В.  Полное собрание сочинений в 13-ти томах. Т. 12. М. 1959. С. 316).
6  Н. Харджиев был первым, кто издал стихотворения Мандельштама в СССР после нескольких десятилетий замалчивания его имени: Мандельштам О.  Стихотворения. (Библиотека поэта. Большая серия). Л. 1973. В личном собрании Кручёных имелись некоторые материалы О. Мандельштама.
7  См. запись в дневнике О. Сетницкой от 21 мая 1959 г.:  „Я упомянула о К. Паустовском. А. Е.: „Не говори мне о нём — плохой писатель, и он два раза неверно процитировал Пушкина” (Русский литературный авангард. Материалы и исследования. Trento. 1990. C. 178).
8  См. запись в дневнике О. Сетницкой от 13 июня 1952 г.: „А. Е. рассказывал о том, как его приняли в Союз писателей в 1942 г. Он не был членом Союза, поэтому ему не пришлось эвакуироваться. Тогда не было в Москве Ф. Гладкова, которого он “разделал” в одной из своих полемических брошюр. Ф. Гладков мог бы сказать: „Или он, или я”. Были И. Эренбург, Б. Лавренёв. Они голосовали за него. Л. Сейфуллина выступила против. Его приняли. Потом Сейфуллина ему сказала: „Я не знала, что вы выставите такую тяжёлую артиллерию, как Эренбург. А я, дура, выступила против вас” (Русский литературный авангард. Материалы и исследования. Trento. 1990. C. 162–163).
9  На строительстве Эрзерумской военной железной дороги Кручёных служил с 1 апреля 1916 г. по 1 февраля 1918 г. в качестве чертёжника (ЦГАЛИ, ф. 1334, оп. 1, ед. хр. 231, л. 3). С 18 февраля по 21 июля 1919 г. он служил в г. Зугдиди конторщиком на постройке Грузинских казённых железных дорог (там же, л. 4).

Воспроизведено по:
Алексей Кручёных в свидетельствах современников.
Составление, вступительная статья и комментарии Сергея Сухопарова.
München:  Verlag Otto Sagner. 1994. С. 175–186, 302–306.



Николай Асеев


Теперь
начать о Кручёных главу бы,
да страшно:
завоет журнальная знать…
Глядишь —
и читатель пойдёт на убыль,
а жаль:
о Кручёных надо бы знать!
Кто помнит теперь
о царёвой России?
О сером уезде,
о хамстве господ?
А эти —
по ней
вчетвером колесили
и видели
самый горелый испод.
И въелось в Кручёныха
злобное лихо
не помнящих роду
пьянчуг,
замарах…
Прочтите
лубочную «Дуньку Рубиху»
и «Случай с контрáгентом
в номерах».
Вы скажете —
это не литература!
Без суперобложек
и суперидей.
Вглядитесь —
там прошлая века натура
ползучих,
приплюснутых,
плоских людей.
Там страшная
простонародная сказка
в угарном удушье
бревенчатых стен;
полынная жалоба
ветра-подпаска
с кудрями,
зажатыми промеж колен.
Там всё:
и острожная сентиментальность,
и едкая,
серая соль языка,
который привешен,
не праздно болтаясь,
а время свидетельствовать
на века.

Наклеят:
“Он мелкобуржуазной стихии
лазейку тайком
прорывает в марксизм…”
Плохие чтецы вы,
и люди плохие,
как стиль ваш ни пышен,
и вид — ни форсист!
Вы тайно
под спудом
смакуете Джойса:
и гнил, дескать, в меру,
и остр ананас…
А то,
что в Кручёных
жар-птицею жжётся,
совсем не про это,
совсем не про нас.

Нет, врёте!
Рубиха вас разоблачает,
со всем вашим скарбом
прогорклым в душе.
Трактир ваш дешёвый
с подачею чая,
с приросшею к скважине
мочкой ушей.
Ловчите,
примеривайте,
считайте!
Ничем вас не сделать
смелей и новей —
весь круг мирозданья
сводящих к цитате —
подросших
лабазниковых сыновей.
Вы, впившиеся
в наши годы клещами,
бессмысленно вызубрившие азы,
защитного цвета
литые мещане,
сидевшие в норах
во время грозы.
Я твёрдо уверен:
триумф ваш недолог;
закончился круг
ваших тусклых затей;
вы — бредом припомнитесь,
точно педолог,
расти не пускавший
советских детей.


———————————

Фрагмент главы из поэмы Н. Асеева «Маяковский начинается», печатается по тексту издания:  Асеев Н.Н.  Собрание сочинений в 3-х томах, т. 3. М. 1964. C. 416–419.
         В авторских пояснениях, которыми на самом начальном этапе работы над поэмой Н. Асеев предполагал предварить каждую главу в отдельности, к главе «Отцы и дети» он писал: „Эта глава — об общепринятых мнениях, о кружащемся граммофонном заводе общественного организма, который тянул бы без конца один и тот же мотив, если бы не лопалась движущая его пружина. Старая стёртая пластинка его отбрасывала вращательной силой всё, что препятствовало её однообразному движению. Время её завода исчислялось столетиями. Но внутри вала налипали пылинки в глубине провинциального захолустья, нарастал скептицизм и недоверие по отношению к повторности движения. Мы были этими пылинками, микроскопическими задерживателями её кружения. Но были и другие — жирным маслом смазывавшие её завод. Между этими и теми шла борьба невиданная и упрямая. Борьба вкусов и симпатий, борьба осязания нового и привычки к старому” (Литературное наследство, т. 93. М. 1983. C. 460).
         Как пишет литературовед А. Крюкова в своей статье «К творческой истории поэмы «Маяковский начинается», „после публикации 1940 г. поэма выходила при жизни поэта ещё шесть раз. Каждое из этих изданий автор заново редактировал. В процессе этой работы поэт вносил ряд сокращений. Их можно рассматривать как результат своего рода “автоцензуры”, которая, безусловно, ухудшила произведение. Самым неудачным вариантом из названных изданий было издание 1951 г.: здесь впервые была снята нумерация глав, изменён подзаголовок, произведены значительные изъятия текста: исключена полностью глава XII «Хлебников»; изъяты части текста, посвящённые А.Е. Кручёных и содержащие упоминание о Хлебникове, сняты строфы о Художественном театре, о Левитане и др. В поэму были введены главы, написанные в 1950 г.: «Знаменосец революции» и «Открытие Америки». Главы эти, очевидно, не удовлетворили самого автора, так как уже в следующем издании поэмы (1953), в котором сохранились все изъятия текста 1951 г., он исключил эти главы из состава поэмы и никогда более к ним не возвращался” (Литературное наследство, т. 93, с. 448).
         Среди стихотворных фрагментов, не вошедших в поэму, сохранился относящийся к главе «Отцы и дети»:

Вы все с каждым годом становитесь глаже:
Работать, мол, легче и жить веселей;
Кручёных же лишней рубахи не нажил
На прочности вкусов своих и целей.
(Цит. по изд.: Литературное наследство, т. 93, с. 467).


         Важная оценка Н. Асеева, данная им Кручёных и Хлебникову, содержится в стихах его незаконченной „поэтической панорамы” под названием «Повесть временных лет», работать над которой он начал в 1940 г.:

Ещё Хлебников и Кручёных
были в поэтах полузапрещённых.

А критическим нашим раззявам
всё равно ведь с кем воевать:
формализм, футуризм или заумь,
было бы только что пожевать!
(Цит. по изд.: Литературное наследство, т. 93, с. 516).


Алексей Кручёных в свидетельствах современников.
Составление, вступительная статья и комментарии
Сергея Сухопарова. München:  Verlag Otto Sagner. 1994. С. 269–270.






*    *    *

ОХОТА  НА  ГИЕН
Ставь на них капканы, читатель. Их много крадётся вокруг тебя шкодливой неуверенной походкой. В капкан следует класть приманку: твоё простодушие, доверчивость, ротозейство. Ты увидишь, как тотчас вороватая лапа просунется между зубцов. Тогда, если капкан не заржавел, если сталь крепка, а пружина упруга, — в твоих руках очутится ещё одна потрёпанная шкура, шкура паразита, существующего за счёт твоей неосмотрительности, твоего верхоглядства.

Мне знакомы они, многие, изгнавшие себя из общества, живущие у него на отлёте, в стороне, молчаливо не признающие его пути. Правда, они пользуются услугами МКХ, ездят на трамваях и автобусах, подчиняются внешним правилам общественного распорядка, — но этим и кончается их связь с общественностью. Дальше идёт расчёт на собственный нюх, когти, зубы, на уменье пробраться незаметно, пролезть в щель не заделанного палисада, обойти внушающую тревогу примету. Я пишу о них не из злобы к ним, а из удивления, что в обществе, как бактерии в организме, живут и разлагают его частицы, ему враждебные, ему вредоносные. Живут, неся на себе почти невероятные черты противообщественных задатков, фантастические особенности отрицания этого общества.

Я попытаюсь рассказать об одном из них, талантливейшем человеке, который поражает меня обилием своих звериных биологических черт, которого я почти люблю за редкость и неповторимость их проявлений. Их нигде нельзя найти так густо собранными в комок, как в нём. Профессию его не назовёшь иначе, как угадывание выгодных моментов в жизни, как ни странно это звучит.

По специальности он певец, хотя давно бросил это занятие. Он смакует всё, что даёт ему жизнь. Кажется, он всё берёт в рот: деньги, славу, любовь, дружбу, зрительные и слуховые впечатления и, обсосав, выплёвывает их как бы для того, чтобы не испортить тонкости вкусовых ощущений. Он всё как будто пробует на язык: горячо это или холодно, кисло или горько. Но есть предметы для него безвкусные: общество, организованность, солидарность: они хранят для него деревянный вкус. Он не протестует и не осуждает. Но он не признаёт это съедобным и питательным для себя. Он не порвал со старым строем и не поверил в возможность существования нового. И остался одиночкой, не верящим ни во что, кроме собственных глаз, собственных рук, собственного языка. Под сомнением остаётся — верит ли он вообще в самостоятельное существование окружающих? Может быть, они — как это ни странно — кажутся ему, как и зверю, только препятствием или вспомоществованием для утоления его аппетитов. По крайней мере, множество мелочей говорит за это.

Раз его застали на лестнице дома неподвижно стоящим над разбитым яйцом. Встретивший его был художник. Когда этот художник спросил, что приковало его к месту, тот, оживившись, рассказал ему, что нёс яички к завтраку и одно уронил и разбил. И здесь же предложил художнику, которому для растирания красок требуется ведь яичный желток, купить у него это разбитое яйцо за полцены. „Для вас это удача, — говорил он, — а мне хотя бы наполовину покрыть убыток”.

Но он вовсе не так скуп, как может показаться из этого примера. Он человек, подверженный страстям и искушениям. Но и страсти и искушения свои он хочет использовать до конца, руководясь ими в той мере, в какой они, подчиняясь ему, ублажают его инстинкты. Он хочет контролировать их в миг зарождения, хочет видеть немедленный результат их действия. Он обращает их в дрессированных ищеек, помогающих пробираться сквозь чащу. И, если дрессировка не доведена до конца, он, не смущаясь, переучивает свою страстишку здесь же, на людях, приучая её нести поноску только в его руки. Однажды он играл в карты. Ставки были мелкие, дешёвые: денег у всех было мало. Проиграв бывшую у него налицо мелочь, он предложил пустить в оборот какую-то подозрительную монету, называемую турецкой лирой, к тому же продырявленную и долго звеневшую, должно быть, на чьём-нибудь ожерелье. А может быть, это был просто жетон давно прошедшего спортивного состязания. Но его уважили, приняв её больше как меновой знак за небольшую плату, скажем, в рубль ценой. С этой монетой он отыгрался и обыграл другого партнёра. Когда обыгранный хотел возвратить ему жетон по такой же цене, по какой он был принят в игру, Всеядный затревожился, засуетился и отказался принять эту монету.

— Нет, нет! — фыркал он обиженно и возмущённо. — Я её не могу принять за рубль!

— Да как же у вас её приняли?! — укоряли его.

— Ваша воля, ваша воля, а я не согласен. Меня не спросили. Я беру её только за двугривенный!

Тогда мне стало страшно, что он, всучив мне себя так же за рубль, примет обратно только за двугривенный. И я, относившийся к нему как к обычному человеку, хотя и с некоторыми странностями, — стал рассматривать его с тех пор как зверя, мелкого, хищного, которому нельзя доверить своей мысли, своей воли, своего ключа от жизни, потому что он проглотит его на лету, не разобрав, не посмотрев, на что он пригоден, кроме глотательной судороги.

Он живёт высоко, на пятом этаже, одиночкой выходя в мир на добычу, отделённый от этого мира тысячью примет, заклинаний, привычек.

Он носит чужие ботинки, я уверен, не только от скупости, но и с тем расчётом, чтобы оставлять после себя оттиск чужих следов.

Он ест, как кошка, придавливая еду лапой к земле, жмурясь и урча; причём, после сладкого может есть мясо, если оно осталось на столе недоеденным.

В этом — смесь мужицкой бережливости со странной жадностью одинокого человека, не упускающего своей животной выгоды, пользы для уплотнения своего тела, хотя бы вопреки уже наступившей сытости — на запас, впрок, на всякий случай.

Женщина, близкая ему, сидела в одной с ним компании. Всеядный заторопился уходить, но ему не хотелось показать остальным, что она уйдёт вместе с ним. И вот он несколько раз напоминал ей о позднем времени, об уходящих трамваях. Наконец, она попрощалась и вышла. Он продолжал ещё сидеть около часа. Поздний гость, поднимавшийся по чёрной холодной, неосвещённой лестнице, ведшей в эту квартиру, наткнулся на зябкую, ожидающую фигуру, жмущуюся в одном из пролётов; осветив её спичкой, он узнал в ней женщину, близкую Всеядному. Она ожидала час на холодной лестнице, пока её повелитель не найдёт срок времени между её и его прощанием достаточно убедительным для того, чтобы его не заподозрили в общем уходе с ней.

Он пьёт каждый день жирные, сладкие сливки, мешая их с холодной кипячёной водой. Он пьёт сладкое вино с горячим чаем. Какой ещё мешанины не устраивает он ради пользы и выгоды?! Приходя в дом, он снимает жилетку, чтобы ему не было жарко. Галоши носит в портфеле на случай дождя. Подходя к кинематографу, он их также прячет туда же, чтобы сэкономить на вешалке, тщательно обёрнутыми в газету. Так живёт он, занятый микроскопической технологией своего быта, отпрыгивая и снова приближаясь к своей маленькой выгоде, не связанный с обществом ничем, кроме цвета своего пиджака. И вместе с тем он член этого общества, он числится в квартирных списках жильцов, он снимает дачу и впрыгивает на ходу в трамвай, он почти тень, почти дух, почти ничто по фантастике своего существования.

Но главное его занятие — присосеживаться к какой-нибудь компании. Делается это так. Он садится на боковой край стула — без униженности и подхалимства, но так, как будто он присел на минутку, будто он готов сорваться и улететь. Он может так просидеть и час, и два, всё ещё не зная — оставаться ли ему здесь, есть ли в этом выгода, или уйти, почуяв бесполезность сидения. Будет ли это компания литераторов, убийц или революционеров — ему безразлично. Факт уместности нахождения в этой компании расценивается им с точки зрения выгодности пребывания в этой компании. Он настолько третирует все человеческие занятия, кроме ношения галош в портфеле, что ему безразличен состав присутствующих, кроме того, что — могут ли быть они ему полезны. Он присосеживается к ним ровно на столько времени, чтобы улучить момент ощущения пользы или, наоборот, невыгодности своего пребывания здесь, хотя бы эта польза и заключалась в лишнем стакане выпитого молока. Конечно, он избегает компании противозаконной, так как в ней оставаться не выгодно. Но на всякую компанию он смотрит так, как Чичиков смотрел на глупую Коробочку, способную послужить ему на пользу.

Фантастика всех наиболее изощрённых в ней авторов — Гоголя, Шамиссо, Гофмана, По — стоит за его плечами. Он собирает подписи, наброски, черновики, фотографии всех мало-мальски известных режиссёров, наклеивая их, составляя из них альбомы, собирая огромный архив отбросов, также присосеживаясь к каждой отдельной славе с краю стула, готовый ежеминутно сняться с места. Он владеет этим архивом, как скупой рыцарь своими сундуками, передвигает альбомы, как полководец батальоны, уверенный в том, что владение мёртвыми душами даст ему когда-нибудь выгоду. Таков этот человек-выдумка, человек-старьевщик, копающийся в связках рецензий, оборванных записок, не отосланных писем, как шакал на свалке скелетов. Таков он, герой практических никчемностей, крохотных выгод, присаживающийся, как крупная муха, на запах сладкой прели, на отброс, на липкую лужу крови.

Он живёт среди нас абсолютно законный и реальный, этот призрак больной фантазии былого; он идёт падающими шагами мимо наших окон, малоопасный по своей природе, привыкший не рисковать, странный в своей уверенности, что весь мир создан для его потребления. Почти фантом, почти призрак в своей недостоверности; почти неотличимый, неуловимый в своей обычности и похожести с первого взгляда на тысячи других людей. Вот откуда пошло в народе поверье о вурдалаках и упырях. Очевидно, типические свойства его наблюдались опытом множеств и раньше, сгущаясь и уплотняясь в достоверную легенду, в ходячий образ этих красных сосущих, причмокивающих губ, этих судорожных взмахов цепких пальцев, этой падающей походки расслабленного на вид зверя, берегущего свои силы для прыжка, для удара, для нападения!

1929


———————————

Впервые опубликовано в журнале «Молодая гвардия», 1929, № 12. Здесь печатается по тексту в:  Асеев Н.Н.  Собрание сочинении в 5 томах. T. 5. Проза 1916–4963. М. 1964. C. 22–27.
         В письме от 6 мая 1985 г. к автору этих строк литературовед Г. Бебутов писал: „‹...› Вас удивляет статья Асеева «Охота на гиен» о Кручёных, а ведь тот же Асеев расточал дифирамбы ему. Кручёных же, “легко” переварив статью «Охота...», стал издавать альбомы Асеева, а когда Асеев умер, он снял с полки эти альбомы и цинично произнёс: „Пришло время!” ‹...›” (Собрание С. Сухопарова). Как отмечают в этой связи комментаторы пятитомного Собрания сочинений Б. Пастернака В.М. Борисов и Е.Б. Пастернак, „иронический тон Пастернака сменялся утешительным, юмор соседствовал с поддержкой всякий раз, как Кручёных оказывался объектом уничтожающей печатной критики. После статьи Н. Асеева «Охота на гиен» ‹...› Пастернак писал А. Кручёных по поводу его лирических книжек «Ирониада» и «Рубиниада»: „Меня трогает твой приход к лирике, когда всё пришло к очередям, — что-то вроде Фета по несвоевременности. И как твой заумный багаж засверкал вдруг и заиграл! Точно это ему, а не тебе затосковалось, и он ударился во что-то лакейски-сафическое в отсутствие хозяина, почти что с жалобой, что раньше ему не позволяли. И какие-то ранние Володины ноты вдруг ни с того ни с сего местами. Очень мило. И только корморанские реминисценции пополам с Фрейдом в этой связи мне не по душе. Твой Б.” (Указ, соч., т. 4, с. 841).
         Кроме резко негативной оценки Кручёных в «Охоте на гиен», известны и положительные высказывания Н. Асеева о нём, а также документы, подтверждающие его заботливое отношение к товарищу по поэтическому цеху. Так, именно благодаря обращению Н. Асеева 7 сентября 1933 г. в Главлит, центральный орган тогдашней советской цензуры, был спасён 24-й выпуск «Неизданного Хлебникова», вышедший в следующем году: „Прошу разрешить выпуск в свет «Неизданного Хлебникова», вып. 24, как содержащий весьма ценные произведения Хлебникова, необходимые всем изучающим его наследство. Это издание Хлебникова — весьма культурная и необходимая работа” (ЦГАЛИ, ф. 28, оп. 1, ед. хр. 179, л. 1: Публикуется впервые).
         Три года спустя, 20 ноября 1936 г., Н. Асеев обратился в группком издательства «Советский писатель»: „Поэт и критик А. Кручёных, имеющий 24-летний стаж, в настоящее время много работает по розыску и обработке материалов, связанных с биографиями и творчеством Вел. Хлебникова и B. Маяковского. Самостоятельных произведений за последние годы не выпустил; поэтому нахожу нужным и наиболее целесообразным оставить его при этом же группкоме” (ЦГАЛИ, ф. 1334, оп. 1, ед. хр. 238, л. 3. Публикуется впервые).
         Благодаря поддержке прежде всего Н. Асеева (подобное обращение написал и C. Кирсанов), Кручёных мог сносно существовать в довоенные годы. 8 декабря 1936 г. в московском Доме Печати состоялось широкое обсуждение поэмы Н. Асеева «Маяковский начинается» (неполная стенограмма находится в ЦГАЛИ, ф. 28, оп. 1, ед. хр. 132, 43 лл.). Среди выступавших был и Кручёных. Он поддержал поэму, что бало негативно воспринято С. Васильевым, А. Роховичем, И. Уткиным, Н. Гульбинской, Г. Захаровым и другими выступавшими. Н. Асеев защитил своего друга и соратника от незаслуженных нападок, отметив, в частности: „‹...› Замечательно сказал т. Захаров, что Кручёных тогда (во время раннего футуризма. — С.С.) взрывал общество, у него выработался рефлекс, он остался одиночкой с этим рефлексом, что в зале большинство идиотов и что нужно полемизировать. Он до сих пор не может почувствовать, что большинство вовсе не дураков сидят [аплодисменты] ‹...› Я убеждён, что если Кручёных показать по-настоящему, то вы увидите замечательного мастера, замечательного знатока ‹...›” (Литературное наследство. T. 93. Из истории советской литературы 1920–1930-х годов. Новые материалы и исследования. М. 1983. C. 478–479).
         В начале 1966 г. Кручёных получил приглашение принять участие в подготовке книги воспоминаний о Н. Асееве, которое подписал председатель Комиссии по литературному наследию Н. Асеева поэт С. Васильев (Собрание С. Сухопарова). Планировавшийся сборник вышел лишь спустя четырнадцать лет, и в нём не оказалось материалов, принадлежащих перу Кручёных. Можно предположить, что он не откликнулся тогда на приглашение любезного С. Васильева.

Алексей Кручёных в свидетельствах современников.
Составление, вступительная статья и комментарии
Сергея Сухопарова. München:  Verlag Otto Sagner. 1994. С. 261–262.







Ольга Сетницкая
А.Е. Крученых говорил: „Никогда, никому, ничего не рассказывай. Но совсем ничего не рассказывать — нельзя”. Вот я и рассказываю. Кому? — имея в виду двух-трёх человек, которые в одно время со мной знали его. Что? — какие-то мелочи, но записанные по свежим следам. Собранные вместе, записи показались мне небезынтересными. Быть может, они сохранят что-то от живой жизни поэта.
1945 год
5 апреля
         День моего рождения. А. Кручёных подарил мне свою поэму «Ирониада» (М., 1930), с надписью: „Ольге из страны чудес в чудесный день апреля (Новорожденной с синими глазами)”.
3 ноября
         Алексей Елисеевич рассказывал о картах, маджонге. О сёстрах Синяковых и Асееве. О том, как Маяковский ругался после полуночи. У Асеева нельзя посидеть без того, чтобы он не спросил: „А почём мы играем?”
         А.Е. вынул свои воспоминания о футуристах и долго их перелистывал.
         Я читала вслух новеллы Лукиана, замечательные. А.Е. сказал мне: „Это против моих убеждений, хоть я и религиозен в душе. Ты — анахронизм. Что если бы Диана стала толковать о необходимости вооружить современную армию луками и стрелами?”
20 ноября
         Вчера вечером у Кручёных был Н.И. Харджиев. Читали стихи Цветаевой и Маяковского („комната — глава в кручёныховском аде”). Кручёных показывал нам альбом, где зафиксированы его встречи с людьми.
2 декабря
         Прочёл мне стихи к «Игре в аду»: шмендефер, эпиграммы на критиков (ихтиозавр с кабриолетом). Говорил о планах на 1946 г.: сдать в Литературный музей много материалов.
1946 год
22 февраля
         День рождения Кручёных (шестидесятилетие). Стихотворение Пастернака — Алексею Кручёных (вместо поздравления).

Я превращаюсь в старика,
А ты день ото дня всё краше.
О боже, как мне далека
Наигранная бодрость наша!

Но я не прав со всех сторон,
Упрёк тебе необоснован.
Как я, ты роком пощажен,
Тем, что судьбой не избалован.

И близкий правилам моим,
Как всё, что есть на самом деле, —
Давай-ка орден учредим
Правдивой жизни в чёрном теле!
Позволь поздравить от души
Тебя и пожелать в награду
И впредь цвести. Мечтай, пиши
И нас своим примером радуй.

Б. Пастернак
21 февраля 1946

2 марта
         В Литературном музее выступление Кручёных о молодом Маяковском. Долго не начиналось, пока, наконец, не появился президиум. После неизбежных чтецов выступил А.Е. Иногда впадал в скороговорку, но говорил прекрасно. Запомнилось, как он и Маяковский в 1913 г. пришли злить художников, “бубновых валетчиков”: ловким жестом передал, как он сорвал их афишу, а Маяковский переорал весь зал.
9 июля
         А.Е. сказал мне: „Тебе не хватает характера и изящества”. Это совершенная правда. Он очень точные даёт определения людям, угадывает их.
11 августа
         Ходили с А.Е. к художнице М. Синяковой, они рисовали меня. 8-й этаж, вид на Москву. На стене образ Богоматери с вписанным младенцем. Китайские гравюры. В комнате пустота. Я позировала сидя. В зеркале видела сосредоточенное лицо А.Е., он меня измерял с серьёзным видом. Оба почему-то изобразили меня горбоносой. Обедали в столовой. А.Е. выговаривал, что если бы я не похвалила поданное мне кушанье, была бы последним человеком, что я всегда стараюсь говорить ему наперекор и т.п. После обеда он, как конь, полетел играть в маджонг к Асеевой.

1947 год

13 августа
         Встретил меня вопросом: „Кто любимый герой Пастернака?” — „Алёша? Зосима?” — „Нет, Митя Карамазов!”
15 декабря
         Денежная реформа, отмена карточек. 6 лет и 6 месяцев жили по карточкам. Все магазины раскуплены до основания, москательные, аптеки. У А.Е. пропали деньги, но он не огорчается. Его любимая поговорка: „Благодарение Богу, что он трудное сделал не нужным, а нужное не трудным” (изречение Сковороды).

1948 год
17 января
         А.Е. получил письмо от Давида Бурлюка из Америки, от 22 января 1947 г. У него — имение. Одна очень богатая художница (авангардистка) оставила ему наследство в 100.000 долларов: в знак признательности: как “отцу русского футуризма”. Он издаёт газету «Русский голос», недавно скупил все её акции. Под диктовку А.Е. написала письмо Бурлюку.
         У А.Е. есть внучатые племянник и племянницы: Руслан, Генриетта и Людмила.
7 февраля
         А.Е. считает, что нельзя доверять женщинам, они все истерички и разглашают чужие секреты, даже то, что им самим во вред. Велел мне ничему не удивляться, чтобы он ни говорил. Собирались на вечер в Политехнический музей. В числе других поэтов должен был читать Пастернак. А.Е. бежал по морозу в осеннем пальто.

1949 год
25 мая
         А.Е. сказал мне: „Ты всем хороша, но слишком красноречива”.
23 июня
         Сегодня говорили о «Ревизоре». Кого труднее всех сыграть? Почтмейстера! Какой характер у Анны Андреевны? Взбалмошный! Это — деспот. Есть ли православное имя Иуда? Есть, нашёл в календаре — Иуда, брат Господень.
4 июля
         Кручёных сегодня заявил, что он гениальнейший поэт.
22 октября
         Показал мне стихи Харджиева (Феофана Буки), ему посвящённые, есть очень остроумные, я хохотала. О себе сказал, что этот год проведёт трезво, прочитывая недочитанные книги и не встречаясь с девушками, и не будет играть в карты, т.к. это действует на нервы.
1950 год
27 февраля
         Слушать его очень интересно. Рассказывал, как переспорил профессора. Спорили о Гоголе. Как звали хозяина коляски? Чертокуцкий Пифагор Пифагорович.
12 марта
         А.Е. сказал: „Мудрость Гоголя до сих пор непонятна: в чём она? Кто её поймет, сам будет писать как Гоголь”. У А.Е. какое-то интимное отношение к Гоголю.
1 июля
         27 июля в Александровском саду А.Е. читал мне Чехова — замечательно хорошо. Говорил о Варе — в «Вишневом саду» и в рассказе «Учитель словесности». Обе Вари старые девы, т.е. старше 22 лет — предельного возраста. То же в рассказе «Усадьба» — дочери кричат отцу „жаба”, за то, что он отпугивает женихов.
28 августа
         Говорил о Маяковском. „Вы, Володя, если бы не играли, были бы и Гомер, и миллионер”, Маяковский: „Я и так уже Гомер”.
         — Маяковский как большое светило притягивал малые, так притянул и меня.

1952 год
13 июня
         О двух вариантах «Незнакомки» Блока, их противопоставление.
         Много рассказывал. Живопись сыграла большую роль в его жизни. В 20 лет он кончил художественное училище в Одессе (1906). Тогда же он издавал литографии — портреты Маркса и Энгельса, исполненные чёрным карандашом. Затем в Херсоне издал альбом карикатур. Приехал в 1908 г. в Москву и продал альбом в издательство. В 1912 г. Бурлюк пригласил его в Политехнический музей выступить на диспуте. На диспуте Кручёных и Маяковский были оппонентами. Маяковский ещё не нашёл своей манеры и говорил очень спокойно. Зато А.Е. говорил бурно. Дискуссия была о новом искусстве. Тут же он познакомился с художником Ларионовым и Натальей Гончаровой. Они иллюстрировали его книги «Игра в Аду» и «Старинная любовь». Сперва он издал их рисунки в виде открыток (автолитографии). Ларионов нарисовал его портрет.
         Когда А.Е. спросил, какую цену назначить за «Игру в Аду» и «Старинную любовь», ему сказали, что можно любую, т.к. всегда найдутся любители оригинальных изданий. Обе книги были изданы в количестве 300 экземпляров. Он назначил 60 копеек за «Игру в Аду» и 30 копеек — за «Старинную любовь». А на одном вечере книжку с 16 иллюстрациями Гончаровой продавали по 3 рубля, а маленькую книжку, иллюстрированную Ларионовым, — по рублю.
         В то время Кручёных жил в Москве, в интеллигентной семье, которую посещал Короленко. А.Е. рассказывал о том, как его приняли в cоюз писателей в 1942 г. Он не был членом союза, поэтому ему не пришлось эвакуироваться. Тогда не было в Москве Ф. Гладкова, которого он „разделал” в одной из своих полемических брошюр. Ф. Гладков мог бы сказать „или он, или я”. Были И. Эренбург, Б. Лавренёв. Они голосовали за него. Л. Сейфуллина выступила против. Его приняли. Потом Сейфуллина ему сказала: „Я не знала, что вы выставите такую тяжелую артиллерию, как Эренбург. А я дура-баба выступила против вас”.
26 июня
         Говорил о «Преступлении и наказании». Раскольников чувствителен, несмотря на убийство. Соня — чиста, несмотря на порок, Свидригайлов всё-так благороден. „Много читать утомительно: Достоевского прочтёшь несколько страниц и остановишься”.
30 сентября
         Показал книгу «Ермак» его приятеля Теодора Грица, с надписью „Пирамидальному А.Е. Кручёных”. Говорили о смертях: первая жена С. Кирсанова лежала как подстреленная птичка; загримированный Маяковский.

1953 год
15 марта
         А.Е. сказал, что самое страшное — одиночество, это страшнее нелюбви. Два дня не мог выйти на улицу из-за чудовищной толпы (похороны Сталина).
28 марта
         А.Е. сказал:
— «Дыр бул щыл» — выражение русского национального языка. Этому выражению уже 40 лет, оно всё пережило. «О, закрой свои бледные ноги» В. Брюсова существовало лет десять.
28 мая
         А.Е. поругался в троллейбусе из-за девочки, которой прищемили ногу. Кричал так, что даже охрип.
5 июля
         А.Е. о своей детской любви, в 7 лет.
31 июля
         А.Е. опять — о Гоголе, о панночке, о том, что она с Хомой говорила на заумном языке.

1954 год
7 марта
         А.Е. сказал, что в Музее изобразительных искусств хороша статуя «Победительница в беге» и ловко изобразил её позу и выражение лица.
24 марта
         19 марта на А.Е. наехала машина на Кропоткинской улице. Отделался синяком на ноге.
         А.Е. рассматривал репродукции с картин Врубеля и хорошо говорил об искусстве. Он очень понимает, по-настоящему. Лицо было одухотворено.
16 апреля
         Вечер в Доме литераторов. Пастернак читал свой перевод «Фауста». ‹...›
         Пастернак: „Я буду говорить экспромтом, и благодарен, что вы не записываете. Я сейчас, вероятно, что-нибудь ляпну, как ересь, но я привык говорить только так, говорить то, что думаю”.
         По поводу перевода: „Есть три вида переводчиков: одни занимаются этим в свободное время. Они переводят правильно, выдерживая размер и рифмы. Это очень достойные люди, но, читая их переводы, можно заснуть на 2-й странице. Затем есть такие, как Жуковский, который перевёл «Шильонского узника» очень далеко от подлинника, но зато ближе к жизни. Без «Шильонского узника», может быть, не было бы лермонтовского «Мцыри». Пусть будет у нас побольше живых Жуковских. Когда мне приходится услышать со сцены отрывки из Шекспира в переводах первого рода, то я готов согласиться с Толстым, который не терпел Шекспира за его сложность. Я узнал, что в Англии студенты славянского отделения для практики в русском языке поставили на сцене «Гамлета» в моём переводе. Следовательно, они понимают, что в переводе могут быть “вольности”
         В начале он сказал: „Я болел, у меня был инфаркт, врачи запретили работать — только 2–3 часа в день. А летом мне стали присылать корректуры «Фауста», и у меня появилась необыкновенная страсть к работе. Я стал исправлять перевод, исходя из его духа. Я не исходил из тех указаний, которые мне сделала критика, ни из того, чтобы сделать его понятнее. Сам дух стихов толкал меня. Поэзия — тоже своего рода вид познания (тут я не уловила дальнейшего хода его мысли). По стихосложению Гёте обогнал своих современников, по крайней мере, на 100 лет: например, его можно сравнивать с Рильке. Говорят о фантастике «Фауста». Ведь Гёте был учёный и смешно говорить, что он верил в ведьм. Его Фауст — это способ познания мира и действительности”.
         Заставили его читать сидя. Он, видимо, устал, покраснел. „Я не могу читать трогательные места, не расстраиваясь. Если бы читал наизусть, как чтецы, это было бы другое дело. Я думаю, что всем присутствующим известно содержание Фауста”.
         Он прочёл пасхальную сцену, сценку ухаживания пастуха, Гретхен за прялкой, сцену в тюрьме и вдруг заплакал: „Нет не могу читать, это место такое трогательное, не могу удержаться от слёз”.
         Мне было плохо видно лицо Б.Л., так как все мотали головами, загораживая его. Он сказал:
         „2-я часть «Фауста». Все говорят, что это сплошное колдовство, кухня ведьмы, ничего понять нельзя. Нет, ничего подобного! Всего «Фауста» можно разбить на 4 ряда сцен: 1) это познание разумом, 2) познание через любовь-страсть, 3) познание через власть фантазии, 4) власть над миром, реальная власть. Такой властью пользуется Фауст в 4-й части”.
         И он прочёл отрывок, где Линкей на башне стережёт владения Фауста.
         Ещё говорил о старых переводах «Фауста» (Вронченко, Фет).
         Ужасно, что его, такого физически слабого, терзают этим выступлением.
         Б.Л. вставили зубы, лицо утратило прежние очертания. Волосы седые. Со мной поздоровался. Я пришла, когда зал был ещё пуст. Подошёл А.Е., вид был вполне элегантный. Он занял два места, но, конечно, куда-то убежал. Уселся с какой-то сильно раскрашенной блондинкой. Была ещё художница, первая жена Б.Л. Некоторые зрители говорили про Б.Л. — „юродствует”, а про жену — „это та, которая пачкала красками траву”.
1955 год
22 сентября
         В городке по дороге в Теберду А.Е. был учителем рисования. Школьный священник взял яблоко с натюрморта и съел его, А.Е. назвал его хулиганом. Директора он тоже как-то обозвал, и тот предложил ему расстаться. Потом девочки, его ученицы, написали ему письмо в Тифлис, что они плакали, когда он уехал. Одна девочка спросила: „Можно ли рисовать вверх ногами?” А.Е. ответил: „Можно, если занять соответствующее положение”. На перемене он сказал ученице: „Вы порхаете, как мотылёк”. Её мать пришла в гимназию и устроила скандал.
         В Москве ходил по улицам с Н.И. Кульбиным, членом военно-медицинской академии (мундир с красными отворотами), а сам А.Е. — рядом с ним был похож на бродягу. Солдаты Кульбину отдавали честь, А.Е. шутил: „Это мне отдают честь”.

1956 год
9 марта
         Поздравительные стишки, которые телеграммой ему прислал Асеев:

Круч, задира, спорщик шумный
лишних слов не говоря,
изобрел язык заумный
в пополненье словаря.
На тебя из подворотни
до сих пор несётся лай.
Так живи до полной сотни
и потом не умирай.

6 мая
         В Москве Давид Бурлюк („американец”). Издаёт журнал «Колор энд райм», рисует своих коротышек. Ему 74 года.
30 мая
         Приезжал Роман Якобсон (он же Алягров). Его будетлянские стихи А.Е. напечатал ещё в 1915 г.
14 июля
         Рассказывал, как купил холсты и краски в 1911 году. Жил в Кузьминках и писал пейзажи, которые покупали нарасхват. Репродукции помещены в журнале «Искры», заплатили 5 рублей золотом.
         В 1939 г. под редакцией Харджиева был издан 1-й том Маяковского — там много сведений о футуристах. Прекрасные вклейки: обложки первых их книжек и «Пощёчины общественному вкусу». В томе «Неизданных произведений Хлебникова» (1940) Харджиев упомянул Кручёных 120 раз!

1957 год
14 июня
         Рассказывал о художественном училище в Одессе, где жил, голодая. У одной красивой девушки попросил, обнаглев от голода, двугривенный — его хватало на одно второе блюдо. Решил перескочить через 2 класса. Художник Костанди, плохой учитель, но добрый человек, посоветовал написать заявление. В 1906 году директор был на все готов, только бы учащиеся вели себя тихо. А.Е. разрешили “перескочить”. Экзамен держал “на ура.” По истории, кажется, успел прочесть 2 билета, достал пятый, поставили 3, а надо бы 2. По истории искусств — та красивая девушка рассказала ему 2 билета и самый любимый лектора — “египетский храм”. Это и спросили, поставили 5. Он кончил младшее отделение, не живописное; если б кончил, мог бы без экзаменов поступить в академию. Рисовал хорошо. Попал в класс, где рисовали Венеру. Начал рисовать на большом листе, размеряя его линиями. Директор сказал: „Смотрите, как надо рисовать, когда рисуешь лоб, смотри на ногу”, т.е. надо соразмерять части. Натурщика сначала рисовали по пояс, затем всю фигуру.
         В 1912 г. в Москве учился у пейзажиста С.Ю. Жуковского. Как и Маяковский, не закончил образования.
         Он где-то прочитал о том, как играют в Монте-Карло: при зашторенных окнах, в духоте, при свечах — это дало идею «Игры в аду». Поэма была написана в соавторстве с Хлебниковым. Для издания А.Е. писал от руки литографским карандашом, который приходилось затачивать после каждой буквы, стилизуя письмо под старорусский стиль.
15 сентября
         Звонил А.Е., сказал, что Т.С. Гриц и Н.И. Харджиев собираются праздновать 50-летний юбилей его литературной деятельности. Николай Иванович нашёл в херсонской газетке сообщение о том, что гимназический преподаватель рисования А. Кручёных уже тогда писал стихи, и учил писать своих учениц. Н.И. состроил альбом, где наклеил, кроме непосредственно идущих к делу фото, массу “кособоких” футуристических рисунков. Наклеил также моё стихотворение, которое одобрил и он, и Гриц.

1958 год
9 марта
         А.Е. очень интересно говорил, что строфа в «Евгении Онегине» Пушкина — это шекспировский сонет, три по 4 и 2 заключительные ударные строки.
         С. Маршак назойливо спрашивал у А.Е.: „Правда, мои переводы сонетов Шекспира лучше пастернаковских?” Б.Л. правильно давал ударную концовку, а у бедняги С. Маршака — расплывчатость.
         О «Бесах» — это пародия на всех и на себя. Достоевский — Федька каторжный. Федька говорит: „Я убил, но в Бога верую”. У Достоевского это главное.
9 августа
         Читает дневник А.Г. Достоевской. Достоевский говорил, что жена — исконный враг мужа.
         Рассказывал, как жили с Малевичем у Матюшина на даче в 1913 году. На другом берегу озера танцевали две нагие девушки.
25 октября
         Сегодня в «Литературной газете» разгромная статья о Пастернаке. Больно, до слёз. Попал в ситуацию, нечего сказать.
28 октября
         А.Е. вчера говорил с Пастернаком по телефону: „Как себя чувствуешь?” — „Ну как тут можно себя чувствовать”.
         А.Е. сказал, что Пастернак хотел взять обратно книгу из итальянского издательства.
         А.Е. позвонил к дочери О. Ивинской, та сказала, что Пастернак отказался от Нобелевской премии в пользу Всемирного совета мира.
         Сегодня Пастернака исключили из союза писателей.
7 ноября
         Вчера письмо Пастернака в «Правде». Пожалуй, теперь можно думать, что кончится всё благополучно (т.е. с ним не стрясётся ничего более страшного, чем уже было). Говорят, у Пастернака предынфарктное состояние.
         А.Е. рассказывал, что у него были запонки с чёрной пятиконечной звездой, они приносили удачу: одну проиграл Кирсанову, другую украла княжна Голицына.
24 ноября
         Говорил, что вокруг Пастернака мировой бум, что Неру — за. Что дела Б.Л. идут на повышение.

1959 год
23 января
         Была у А.Е. Сидели на кухне. А.Е. рассказывал об Авиловой и её романе с Чеховым, вернее, несостоявшемся романе. С мужем ей было скучновато, не было изюминки в их жизни. Ещё говорил о разных оттенках языка, о том, что Грот сочинил грамматику для малышей. И о семилетием ребенке, который рисовал как Пикассо.
         У Б.Л. переводов не берут. Американцы по его роману делают фильм.
21 февраля
         Его день рожденья. Феофан Бука написал ему стишок. Сегодня он с Харджиевым и Грицем отпраздновал.
         А.Е. опять о «Незнакомке», в стихотворении „зеркальные рифмы: страуса — с траурными”.
6 марта
         А.Е. подарил мне книгу переводов Пастернака. Я показала выдержку из английской газеты: Пастернак приглашён читать лекции в США. А.Е. сказал, что он уехал на Кавказ.
5 мая
         А.Е.: „Я живу, как Робинзон”. Показывала репродукции Модильяни: вытянутые тела, очень синие глаза.
         О «Гойе» А. Вознесенского иронически: „Ему дали за это штукарство 400 руб.”
21 мая
         Я упомянула о К. Паустовском. А.Е.: „Не говори мне о нём — плохой писатель, и он два раза неверно процитировал Пушкина”.
         А.Е. любит «Рабы любви» Гамсуна в переводе Блока („это очень лирическое”) и «Идиот» Достоевского.
2 июня
         В Ленинской библиотеке, поднявшись на лестницу — кого вижу — идёт голубчик А.Е., с гордым видом подпрыгивает, прямо орёл. Сказал, что, может быть, издадут переводы Пастернака.
20 августа
         Рассказывал: „Дед по матери — поляк Мальчевский был зажиточный крестьянин. Отец — сын писаря: красив, молодцеват. Считал себя интеллигентом, был ленив и склонен к лёгкой жизни. На снимке он в манишке и галстуке. Ему дед выделил дом и земельный надел. Мать ворочала хозяйством. У неё было четверо маленьких детей. Бабушка давала мне кусок хлеба с маслом, я уходил в кусты и масло слизывал. Деда по матери отец ненавидел, кричал ему вслед ругательства, а затем подходил к иконе, крестился и кланялся, бормоча: „Пресвятая Богородица, прости мя”. Однажды он ударил деда каким-то дрекольем, остался шрам. Дед был хороший хозяин, у него были лошади, коровы. Говорят, я похож на него. У него были ещё две дочери. Он их отдал в монастырь. Дед построил для них там дом. Настоятельница была сестрой Скадовского, предводителя дворянства, настоящая ведьма. Она хотела прославиться и для этого построить огромный собор. Монахини ходили собирать на строительство. Обе дочери деда простудились и умерли от чахотки. Одна из сестер была очень миловидна. Она учила А.Е. стихам об отшельнике. После их похорон игуменья не разрешила деду даже переночевать в этом построенном им доме, сказав, что неприлично мужчине ночевать в обители. Дед, понимая, что мой отец будет ему плохим помощником, решил продать своё имущество и переехать в город Херсон. Купил дом у шарлатана Юдки. Этот Юдка много раз продавал свой дом. Ему давали задатки, но не могли выплатить всю сумму, и задатки пропадали. А дед выплатил всё сполна. Это был большой дом, где нашей семье было предоставлено 4 комнаты. Отец занялся бакалейной торговлей. Во дворе был кран, жителям продавали воду по копейке за ведро. Сначала кран выходил на улицу, его открывали нарочно, и вода текла весь день. Незадолго до своей смерти бабушка сказала деду: „Продай дом, с ним столько хлопот”. Дед мне оставил в наследство 100 руб. Я тогда жил в Москве. Накупил в Училище живописи красок и полотна на 50 рублей и работал всё лето. Заработал около 150 рублей. К этому времени я издал «Херсон в карикатурах». Дед ходил и везде хвастался этим альбомом; сам неграмотный, а внук вот какая знаменитость! Когда бабушка умерла, мы с братом не пошли на её похороны. Дед обиделся. Сколько он оставил кому — не помню.
         В 1913 г. мы часто выступали с Маяковским. Заработали около 300 червонцев. В то время начался призыв 2-го ополчения. Когда меня призвали, то оказалось, что моя грудная клетка на 1 см меньше, чем полагалось. Я так обрадовался, что с места прыгнул к дверям, сделав огромный прыжок. Предводитель дворянства Скадовский сделал мне замечание, но вернуть меня уже не мог. Я был зачислен как ратник второго ополчения (в запас) и избавил от воинской повинности брата, у которого была семья.
         Во время войны работал в Тифлисе, на строительстве железной дороги. Эту дорогу вели вокруг горы по спирали, т.к. делать туннель было дорого. Узкоколейка — Тифлис, Саракамыш, Эрзерум”.
         В «Вечерней Москве» от 1 августа заметка о коллекциях Кручёных в Литературном музее.
3 сентября
         В 1915 г. на строительстве железной дороги в Саракамыше А.Е. работал младшим техником. Главный подрядчик старательно доставлял им пищу, т.к. хотел, чтобы его чертежи проходили в первую очередь. А.Е. помнит консервы из айвы, которые ели с рисом.
         В 1917–1920 гг. в Тифлисе дружба с И. Зданевичем, затем оба сдружились с И. Терентьевым. Илья Зданевич работал в советском представительстве и, разбогатев от операций с сахаром, издал ряд книг (группа «41°»).
20 сентября
         У А.Е. холодно, из давно разбитого окна дует, пар идёт изо рта. Написал мрачные стихи про „третий инфаркт”. Поправил мои стишки. Диктовал письмо К. Чуковскому, который неверно процитировал в книге «От двух до пяти» стихи девочки из книги Кручёных.
23 ноября
         Умер Т.С. Гриц. У Кручёных остались только двое друзей: Харджиев и я.
1960 год
10 февраля
         Была с А.Е. в архиве, слышала его лекцию, записанную на магнитофон (о Маяковском). Очень интересно. Потом слушали пластинки с его стихами «Весна с угощением», «Зима» и «Смерть графа».
21 февраля
         Ещё записи на магнитофон. Голос звучал как у Собинова.
6 марта
         А.Е. всё записывается на магнитофон, в архиве и у знакомых. Переписывала воспоминания о его опере «Победа над солнцем» (музыка Матюшина). Ставило её общество художников «Союз молодёжи» в Петербурге, вместе с “трагедией” Маяковского. Пел любительский хор, очень плохо. Если может быть «Дохлая луна», то почему не может быть «Победы над солнцем». И поэт запанибрата с солнцем.
         Он сказал: „Самое лучшее место — это то, где ты сейчас находишься, лучшее время то, в котором ты живешь, лучшее дело, — то, которое сейчас делаешь”.
9 марта
         Звонила к А.Е. Он сказал, что видел во сне что-то необыкновенное, лёгкое, и оно (она) говорит: „Не просыпайся, а то я исчезну”.
13 марта
         А.Е. просил пойти с ним в гости, где он будет читать, с тем, чтобы я увела его не позже 9.30. В одном литературном объединении он проговорил три часа и после этого три дня не мог прийти в себя. Хозяин — художник, очень восторженный, как будто известный ещё до революции своими оригинальными картинами. Пришла к А.Е. в 7 ч. Переписала его новые стихи — «Музыка» и о «Незнакомке». Он столько возился, что приехали лишь в 9 ч. Двойная комната в душном полуподвале с печкой. Хозяин, с воспалённым красноватым лицом, жена с дряблыми щеками и румянцем (художница) и гости — три девицы, тоже левые художницы, одна — приятная, именно к ней и обращался А.Е. Надев очки, он сказал ей: „Не смотрите, я очень страшный”. Был ещё юноша, совершенно бесцветный. А.Е. увлёкся, я смотрела на часы с тоской. Прочитал из цикла 48 года (о Гоголе), «Весна с угощением», «Смерть графа». В 10.15 я встала, а он всё говорил. Рассказывал о гибели Маяковского, о его предсмертном письме. Авербах — „гнида”, который сидел на тигре. Маяковский был тигр, он носил чёрную кофту с жёлтыми полосами. РАПП видел, что он всех их забьёт, этого ему бы не спустили. К тому же сестра Авербаха была женой Ягоды.
         Маяковский выбирал: сохранить своё литературное наследство или себя, но утратив своё имя.
         А.Е. экзаменовал: какие отрицательные персонажи у Гоголя названы именами животных и какое животное — человеческим именем (лошадь Аграфена Ивановна в «Коляске»). О сдвигах в «Незнакомке». Все провалились на этом экзамене.
         Василий Каменский жив, но парализован. А.Е. не ходит к нему, т.к. помнит его молодым, здоровым, рассказывающим ещё интереснее, чем Асеев и Маяковский. Его заслушивались, хотя он любил приврать.
         О смерти Маяковского. Кручёных у подъезда увидел Асеева, его жену и ещё кого-то, и к гробу не пошёл: „У меня сделалась бы истерика”.
         Рассказывал о романе Маяковского с Татой. Покидая Париж в последний раз, Маяковский оставил крупную сумму владельцу цветочного магазина, чтобы тот каждое утро посылал Тате букет белых роз. Доставка роз продолжалась и после смерти поэта. Кручёных внезапно понизил голос, лицо его как-то искривилось и он прошептал:
         — Ты вообрази, его уже нет, а букет каждое утро приносят. Можно вообразить, что он уже истлел в могиле, но продолжает посылать розы.
2 мая
         Просил купить вина «Саперави» и жареную курицу. Вносила поправки в его лекцию. Он очень здорово делал поправки. Читал о Хлебникове в музее Маяковского.
30 августа
         А.Е. написал ответное письмо Ксане Пуни во Францию, т.е. писала я под его диктовку. Она спрашивала, какая кубистическая картина Малевича находится в Амстердамском музее — портрет Матюшина или «Авиатор»? Оказалось — это «Голова крестьянки» (литография на обложки книги Кручёных «Поросята»). Ксана Пуни разъезжает, устраивая выставки мужа, известного художника. Ларионов и Гончарова хворают.
8 ноября
         А.Е. сказал, что Асеев и Эренбург подали заявления о пенсии для него (персональной). Выглядит неплохо. Подарил мне Хлебникова новое издание (маленький сборник).
1961 год
31 января
         И. Эренбург — заступник и ходатай. Вчера полтора часа беседовал с А.Е., подарил ему книгу, “изданную” в одном экземпляре в 1920 г. Подписал фото в альбоме — невесело. А.Е. был на юбилее Эренбурга.
8 февраля
         Вечер Хлебникова в союзе писателей. С. Кирсанов очень темпераментно продекламировал из «Ладомира». С. Городецкий, ещё бодрый, но шамкал. В. Шкловский — слишком громким голосом. Литературовед Н. Степанов, искалечивший пятитомник Хлебникова. Какой-то пожилой пролетарский поэт. Вс. Иванов прочёл страницу прозы (о зайце). Актёр Голубенцев вдруг позвал Кручёных, и все стали хлопать. Он пошёл к эстраде. Вот он уже стоит на стуле. Прочёл из «Игры в аду», об олене и хлебниковское посвящение ему. Голос звучал хорошо, уверенно. Был он в домашнем пиджаке, клетчатом шарфе.
26 февраля
         На заявление о пенсии, подписанное Асеевым и Эренбургом, — отказ. Вечера, очевидно, не будет. А.Е. получил поздравительное письмо из архива с тридцатью подписями, телеграмму от Ахматовой, хвалебное письмо от литературоведа Н. Берковского, написавшего, что в «Пощёчине» футуристы признали Пушкина современником. Ф. Бука посвятил А.Е. целую тетрадь стихов. Он трогательно мне сказал, что очень любит А.Е.. Гостеванье у Лили Брик. Говорит: „Хорошо, что вечера не будет, — только волненья и опасенье, что скажешь не то”. 15–20 рублей в месяц даёт архив.
19 марта
         Рассказывал, что служил на железной дороге чертёжником (в 1915 г.), не утруждая себя работой. Когда его посылали за деньгами, он сидел в садике и читал Чехова. Начальник сердился и говорил, что его надо посылать за смертью.
         Когда пришла телеграмма о низложении Николая II, солдаты побежали с фронта, и турки начали наступать.
30 апреля
         Вчера А.Е. позвонил, чтобы я не приходила, т.к. он нездоров, падал, вызывали врача. Перед этим пил кофе, мукузани. Старая докторша сказала: „Будете пить кофе — умрёте”. Сегодня сам подошёл к телефону, говорит, что ещё слаб.
14 июля
         С 1 мая у А.Е. меняли трубы отопления. В это время я много времени отдала уборке. Принесла стеллаж. Вставили окно.
1962 год
7 апреля
         Он перехватил снотворного. Его друзья всполошились, заявили директору писательской поликлиники. К нему приезжал врач, считает необходимой госпитализацию.
1963 год
21 января
         А.Е. ходит в осеннем пальто.
         Показал фото могилы Цветаевой — восьмиконечный крест среди берёз.
         Выходит справочник ЦГАЛИ, где много его материалов. В Хрестоматии по литературе XX века — футуристические манифесты и „дыр бул щыл”.
10 июня
         А.Е. посещает музей Скрябина, беседует об «Идиоте», Настасье Филипповне, Аглае.
1964 год
5 января
         А.Е. сказал, что у него стиль „дыр бул щыл” и в жизни, и в одежде. Его хотят записывать на магнитофон, он должен прочитать тифлисские стихи у каких-то друзей. Радостное известие: ему, может быть, заплатят 50 руб. за автобиографию. Он её собирается написать, когда заключит договор (будет диктовать мне).
20 мая
         Записывался на магнитофон у композитора Андрея Волконского; слушали запись 5 раз подряд. Смотрела альбом со стихами Ф. Буки и разными фото.
25 августа
         А.Е. сделал новый альбом. Очень смешное фото с Матюшиным и Малевичем (1913 г.): они на фоне перевернутой декорации, А.Е. с лицом орущего благим матом.
17 ноября
         А.Е. бодр. О нём будет статья в «Литературной энциклопедии». Вышла на итальянском и немецком языках книга «Русское искусство и экцентризм» (кажется), где его факсимиле.
1965 год
31 августа
         А.Е. о себе. В 1915 г. осенью подошёл его призыв. Совет друзей решил, что он должен уехать на Кавказ, где призыв был четырьмя месяцами позже. В Тифлисе он явился к воинскому начальнику, спросил, нельзя ли ему пойти добровольцем и работать по специальности чертёжником. Воинский начальник сказал, что надо ждать призыва. Через некоторое время он поступил на строительство военной дороги. Денег платили много — 300 или 200 рублей в месяц. Работали без выходных. Через А.Е. проходили счета (или чертежи). Играл в карты и заигрывался. Потом это строительство было закончено. Много средств было разворовано.
         Недавно приезжал Д. Бурлюк (за свой счёт). А.Е. поехал к нему в гостиницу «Националь». Там в ресторане — масса нарядной публики. Бурлюк читал вслух стихи. Ему 83 года.
23 сентября
         Выставка Гончаровой и Ларионова, которую удалось устроить Н. Харджиеву в музее Маяковского. В книге отзывов на первом месте:

Пришёл
узрел
восторг
исторг
очарован, огончарован.
А. Кручёных


         Отзывы И. Эренбурга, Л. Брик, художника А. Фонвизина, пианистки М. Юдиной и других с благодарностью Харджиеву. Картины «Щёголь», «Жатва», «Каток», «Сушильщицы полотна». Литографии к «Мир с конца», «Старинная любовь», «Игра в аду», «Помада» (1912 года). Мне понравились и ларионовские поздние — серое море, цветы в воде, тоже в серых тонах.
         Харджиев выглядит именинником. Кручёных в полном ликовании.
29 ноября
         А.Е. показал «Антологию русской поэзии» на французском языке: есть стихотворение А.Е. из «Зудесника».
22 декабря
         Об А.Е. статья С. Флюковского в польской газете «Культура» (1965, 12 декабря) «Бочка Диогена с лифтом и телефоном». Кручёных — „огненный меч в руках архангела, карающий дьявола консерватизма”. К 80-летию ему готовится какой-то “сюрприз”.

1966 год
15 февраля
         Его вечер, вероятно, состоится в музее Маяковского.
22 февраля
         Приятная новость. Друзья А.Е. по случаю его 80-летия устроили обед в Союзе писателей. Было человек 30, все шумели, спорили. Он читал стихи. Читал его стихи и С. Кирсанов. После этого А.Е. смотрел плохой итальянский фильм «Казанова 70». Жалеет, что смотрел.
         Студенты таганрогского института прислали ему трогательную телеграмму.
31 марта
         А.Е. получил из Таганрога письмо о том, что один студент читал доклад о его творчестве на посвящённому ему вечере. „Вот чудеса-то”, — удивился он.
         А.Е. справлял ещё раз 80-летие с Л. Брик и Н. Харджиевым. Н.И. читал стихи о нём на магнитофон.
31 мая
         Восьмидесятилетие Алексея Кручёных. Вечер в Доме литераторов.
         При входе — афиша. В фойе — выставка. Четыре больших витрины. В двух — его книги: №№ 60. Две другие витрины заполнены материалами ЦГАЛИ — автографы Пастернака, карандашные портреты работы Кручёных, надписи на книгах, фотопортреты последних лет. Выставка производит внушительное впечатление.
         В президиуме, вместо заболевшего С. Кирсанова, вездесущий и пренеприятный Л. Никулин. Кручёных держится таким молодцом, что никак не дашь ему столь солидных лет. Голос звучит энергично. Это голос человека в расцвете сил (так оно и есть). Юбиляр принёс букетик ландышей, не рассчитывая, видимо, на щедрость даров. Он бережно ставит букетик в стакан на эстраде. Зрители улыбаются. Представитель от секции поэтов приглашает в президиум директора ЦГАЛИ, директора Музея Маяковского и ещё кого-то. А. Вознесенский, приехавший из Ташкента, говорит:
         — Я обожаю Есенина, всем известно, что такое для нас Пастернак и Маяковский. Но Кручёныха я тоже люблю. В его поэзии есть что-то от землетрясения.
         Кручёных насмешливо:
         — Я в этом не виноват!
         Реплики Кручёных удачны, публика смеётся и аплодирует. Чувствуется общая симпатия к юбиляру.
         Актёр Голубенцев сказал, что Кручёных в общении не такой нетерпимый, каким он представляется по манифестам футуристов, наоборот, он очень доброжелателен к людям. Прочел из поэмы Асеева «Маяковский начинается» главу, посвящённую Кручёных.
         Адрес от ЦГАЛИ. Букет красных гвоздик. Сотрудники Музея Маяковского торжественно преподносят юбиляру внушительный подарок — бочонок меда.
         Поэт Н. Глазков читает стихотворение, посвящённое юбиляру, и пародию на его «Весну с угощением». Общий смех.
         Магнитофонная запись стихов Кручёных малоудачна. Поэтому он читает стихи сам: «Весна с угощением», «Смерть графа», «Зима», «Нико Пиросманашвили» и два из цикла 1948–1949 гг. Читал очень хорошо. И ещё:

Вечно сияй,
поэзии Синай!


         Внезапно раздался голос Харджиева (с места):
         — Довольно! Кручёных устал!...
          В начале девятого вечер окончен.
7 июня
         В прессе ни звука, он — табу.
27 июня
         Вечер А.Е. в Клубе строителей (литературное объединение), человек 40 народу. А.Е. говорил с 7.15 до 9, читал стихи, принимали хорошо.
21 августа
         Статья Н. Харджиева об А.Е. в итальянской газете «Ринашита» (26 мая 1966 г.), с чудным портретом.
1967 год
20 марта
         А.Е. заболел, соседи мне позвонили. Он не хочет врача.
4 мая
         Стихотворение А.Е. «Глухонемой» анализируется в книге «Развитие современной русской фонетики».
13 июня
         У него англичанин Гордон Мак Вэй. Все папки — под ногами.
8 сентября
         Третьего дня была у А.Е. Он лежал. Из-за склероза советуют ложиться в больницу. Жалуется, что кружится голова, когда наклоняется.
11 октября
         Принесла А.Е. всё чистое. Настроение хорошее, голос звучит хорошо, глаза — хорошие, ко мне не придирается. Читал мне «Домик» Кравчинского и стихотворение Бодлера в переводе И. Анненского «Проклятый поэт». Рассказывал, как в художественном училище отвечал математику за другого. Ещё в школе он и другой мальчик были лучше всех по арифметике. О том, как выступал с Бурлюком и Маяковским в Петербурге (1913). Бурлюк начал: „Этот старый сплетник Лев Толстой”. Публика зашумела, но А.Е. её успокоил. Взяв лилию, он её нюхал и читал. Публика орала, его вызывая. Потом должен был выступить Северянин. Он вышел, а какой-то парень крикнул „Кручёных”. Северянин повернулся и ушёл.
         А.Е. ходит плохо, нельзя наклоняться. Потерял лекарство от склероза, присланные из Парижа Эльзой Триоле (передала через Л. Брик).
26 октября
         А.Е. звонил Натан Альтман, его соученик по художественному училищу, автор известного портрета Анны Ахматовой. „Помнишь, дорогой, как я жил у тебя и спал под её портретом?”
         Рассказывал о поэте Дмитрии Петровском. Как тот послал его к своей бывшей жене, и она отдала пыльный свёрток с рукописями Хлебникова, что и легло в основу сборников «Неизданный Хлебников». А.Е. издавал их литографически.
19 ноября
         У А.Е. были чехи (Иржи Тауфер и др.). Подарили ему чешскую антологию русской поэзии, где есть четыре его стихотворения. Они сидели 3 часа, очень его утомили. Ему трудно ходить в тяжёлом пальто, и он не выходит на улицу, а в плаще — холодно. Даёт мне деньги на продукты.
9 декабря
         В «Московском комсомольце» (1 декабря, 1967) об А.Е. как “коллекционере”. А. Вознесенский подарил ему своё «Ахиллесово сердце» (нельзя не вспомнить “Ахиллесову пяту”) с длинной надписью, а Римма Казакова — свою новую книгу.

1968 год
6 января
         Сегодня утром уговорила А.Е. пойти обедать. Он в демисезонном пальто, в меховой шапке. Скользко, идём под руку. В столовой к нему подошла какая-то дама и о чём-то оживленно говорила. Это — учительница, приглашавшая его выступать в школе.
         Он потерял паспорт и пенсионную книжку.
20 января
         Ему не дали пенсии (без паспорта). Он еле ходит, а пришлось идти сниматься, потом в домоуправление, потом в милицию. Похудел от этой передряги. Сердился. Дал мне фото, сказал, что ему там дают 60 лет (а в 60 лет выглядел на 40).
7 февраля
         В его комнате стало протекать отопление. Рабочие расшвыряли его книги, но отопление починили. Еле ходит, по-стариковски. Исчезла книга Камиллы Грей «Русское искусство как великий эксперимент» и хрестоматия — антология русской поэзии на французском и русском языках. Хаос, безнадёжие, душа разрывается.
29 мая
         Позвонила ему в субботу. Он взял трубку и упал на пол. Были врачи и психиатр, щупали, мяли суставы, взяли кровь. Лекарства от сердца не принимает. Соседка (Анна Васильевна Сенькина, вдова художника) варит ему кашу.
15 июня
         12 июня утром я узнала, что его посылают в “дом творчества” в Голицыно. Он еле ходит, спит одетым. Вчера Анна Васильевна сказала, что он не хочет ехать, и что это уже невозможно. Сегодня я открыла дверь своим ключом. Он лежал. Не мог отхаркаться, хрипел страшно. Сел, встал сам. Жёлтый, восковой, смотрит в одну точку, тяжело дышит. Пришли в кухню. Он не мог есть. Попил сладкой воды. Несколько раз повторил „чорт, чорт”, на что-то сердясь. Пытался есть помидоры, руки не владели. Вызвали неотложку. Врач — коллекционер, знал Кручёных. Сделал укол и вызвал скорую. На вопросы врача А.Е. не отвечал. Взяли его со стулом и отвезли в больницу (к Склифасовскому). Врач сказал — коллапс. Я не плакала, но одеревенела.
16 июня
         Жив. Лучше. Говорит тихо, связно, но и бредит. Нянька ему: „Ты, дедок, хочешь жить или умереть?” Он: „Вот так ультиматум”. Меня приняли за его дочку. Покормила его. Тянет одеяло, теребит простыню. Его голубые яркие глаза стали мутные. Положение угрожающее, но диагноза ещё нет. Сказал мне что-то вроде „будь на высоте”, „ты мне почти сестра”.
         Медицинская сестра спросила его: „Узнаёшь, кто у тебя был?” (про меня). Он: „Чёрт знает”" Его мне очень жаль.
17 июня
         Врач сказал, что больной — запущенный, в лёгких что-то. Истощённый организм перестаёт сопротивляться. Делают всё, что можно.
         В 2.30 он умер. Вот и ушёл мой дорогой.
         Окончательный диагноз: правосторонняя крупно-очаговая пневмония с абсцессидированием. Кроме того — пневмосклероз.
         Воспалением лёгких был болен больше месяца, вероятно, не понимая своего состояния, или же нарочно это скрывал. Независимость была дороже. Верность себе — до конца.
         20 июня — кремация. 22 — отпевание.

Добавления

         Пока была возможность, Кручёных самостоятельно издавал литографированные книжечки (с 20-х годов до 1934 г.). Не хватало текстов, можно было бы издать и больше.

         — Я человек-одиночка. Есть люди, которые не могут переносить одиночества, им нужно, чтобы кто-то был рядом.

         Поэт Г. Петников пришёл и спросил:
         — Ты ещё не помер?
         Кручёных рассердился и не предложил ему чаю.

         Мне говорил:
         — У тебя щедрые глаза.

         Когда его мать, Епистимия, умерла, открыли царские врата, — знак её праведности.

         Смеялся очень. В тексте Лескова в какой-то газете была опечатка: вместо ‘Богородица’ — ‘пуговица’. Потом в газете появилось опровержение: „читай не пуговица, а Богородица”.

         Спрашивал знатоков, чьи стихи:

Мне изюм
Нейдёт на ум.
Цукерброд
Не лезет в рот.


         Никто не знал, что это Пушкин. Ещё у Пушкина: „Жемчуга огрузили шею” — футуризм!

         У капитана Лебядкина неожиданное сочетание „аристократический ребёнок”. Мышкин смотрел на Аглаю как на далёкое что-то (пейзаж, картину).

         Из записных книжек Чехова: „Женщина ела куропатку, было жалко эту куропатку”. Из его же писем — „гремучая девка”.

         Рассказывал об одном инженере, который был влюблён в писательницу и написал ей стишок:

Вот уж к двадцати шести
путь мой движется годам,
а мне не с кем отвести
душу, милая мадам.
И в Ростове, и в Коломне,
и везде, везде, везде
жить ужасно тяжело мне
по моей большой беде.


         До войны М. Цветаева жила в доме, где происходил капитальный ремонт: непрерывный стук и грохот, везде пыль и мусор, в комнатах — дыры от вынутых труб. Она спасалась у Кручёных. Он чрезвычайно её ценил. Любил читать «Попытку ревности», «Человека достойного ада», «Что нужно кусту от меня». Особенно — провидческое „Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черёд”.

         Однажды он сказал:
         — Знаешь, что такое высшее счастье? Это когда в холодную ночь идёшь и ищешь ночлега. Увидишь огонёк, будешь долго стучать в дверь, но тебе не откроют и прогонят прочь.

Воспроизведено (в сокращении) по:
Русский литературный авангард. Материалы и исследования.
Под ред. Марцио Марцадури, Даниелы Рицци и Михаила Евзлина.
Департамент Истории Европейской Цивилизации, Университет Тренто. 1990 С. 151–199.


Михаил Матюшин
В марте 1913 года группа поэтов-футуристов «Гилея» (Хлебников, Е. Гуро, Маяковский, Кручёных, Д. и Н. Бурлюки, Б. Лившиц) примкнула к «Союзу молодёжи» для совместной идеологической и практической работы. Первое, что мы предприняли, — это выпуск третьего номера журнала «Союз молодёжи», который был довольно беден в своих первых двух номерах.

В третьем номере мы дали ряд статей, стихов и рисунков. Перед этим нашей группой был выпущен второй сборник «Садок судей» (Хлебников, Гуро, Маяковский, Кручёных, Б. Лившиц, Д. Бурлюк, Н. Бурлюк, Е. Низен, рисунки Ларионова, Гончаровой, В. и Д. Бурлюков, Е. Гуро).

Мы настаивали на приглашении в журнал «Союз молодёжи» левых художников-москвичей, но эклектики во главе со Шлейфером и Спандиковым протестовали, и Жевержеев их поддержал.

Два публичных диспута, устроенные «Союзом молодёжи» и 24 марта в Троицком театре, особенно интересны тем, что вскрывали суть нашего направления.

На первом диспуте «О современной живописи» — я председательствовал. Выступили с докладами Давид Бурлюк и Казимир Малевич.

Малевич доказывал, что натурализм и фотография — одно и то же.

Со словами: „Вот что делает Серов...”, Малевич проектирует на экран обыкновенную картинку из модного журнала — «Женщина в шляпе и манто».

Поднялся скандал, пришлось объявить перерыв, но Малевичу так и не дали договорить.

На втором диспуте «О новейшей русской литературе» в качестве докладчика выступали Давид и Николай Бурлюки, Кручёных и Маяковский. Сначала всё шло довольно гладко, но когда выступил Давид Бурлюк и сказал, что Толстой — „светская сплетница”, поднялся страшный шум. С какой-то старушкой случился обморок, и её унесли. Тогда выступил Кручёных и заявил, что он расскажет один поучительный случай:

— В английском парламенте выступил член собрания со словами: „Солнце восходит с Запада” (смех в зале). Этому члену парламента не дали договорить, и он ушёл с трибуны. На следующий день он явился снова с теми же словами, и его опять лишили слова, но вот, наконец, решили выслушать, и он начал и докончил: „Солнце восходит с Запада, так сказал один дурак”.

Тут поднялась буря аплодисментов, и нас выслушали, не перебивая. Но прения не могли состояться из-за позднего времени.

На этом диспуте Николай Бурлюк должен был прочесть стихотворение Елены Гуро, характеризующее творческую работу всей нашей группы:


Ветрогон, сумасброд, летатель,
создаватель весенних бурь,
мыслей взбудораженных ваятель,
гонящий лазурь!
Слушай ты, безумный искатель,
мчись, несись,
проносись, нескованный
опьянитель бурь.

Оно могло бы великолепно закончить диспут, но Николай Бурлюк в сутолоке забыл или не успел прочесть стихотворение. В тот вечер Гуро мне сказала, что получила „пощёчину” от своих.

Я поехал к Бурлюкам. Они уже ложились спать, и мой встревоженный вид их очень испугал. Я с горечью обратился к ним, требуя обьяснения их не товарищескому поступку. Давида Бурлюка забывчивость брата очень взволновала. Николай был страшно смущён и ничего не мог сказать в своё оправдание. ‹...›

Объединённый комитет «Союза молодёжи» и «Гилеи» решил организовать футуристический театр «Будетлянин».

Летом 1913 г. мы решили собраться в Усикирко, чтобы наметить дальнейшую совместную работу.

Приехали Малевич и Кручёных, Хлебников не приехал. Он уронил кошелёк в купальне и таким образом остался без денег на дорогу. Ловля кошелька сеткой и крючками была безуспешной. В результате я получил из Астрахани его сообщение о том, что „поездка откладывается до осени”.

Мы составили план действия, втроём написали манифест и стали усиленно работать над оперой «Победа над солнцем». Я писал к пьесе Кручёных музыку, Малевич рисовал эскизы декораций и костюмов. Мы закончили работу в Петербурге к декабрю, когда и состоялись постановки «Победы над солнцем» и трагедии «Владимир Маяковский» (2, 3, 4 и 5 декабря 1913 г.).

Эти спектакли показали, как мало принимали и публика и критика то новое, о котором мы так много говорили на диспутах и в наших изданиях. В «Победе над солнцем» мы указывали на выдохшийся эстетизм искусства.

Два будетлянских силача поют:


Толстых красавиц
Мы заперли в дом
Пусть там пьяницы
Ходят разные нагишом
Нет у нас песен
Вздохов наград
Что тешили плесень
Тухлых наяд!..

Солнце старой эстетики было побеждено:

Мы вырвали солнце со свежими
корнями
Они пропахли арифметикой
жирные
Вот оно смотрите.

Цензура почему-то не обратила внимания на бунтарские слова оперы.

За заумными словами Забияки скрыт призыв к рабочим — не оставляй оружия!


Сарча саранча
Пик пить
Пить пик
Не оставляй оружия к обеду за
обедом
Ни за гречневой кашей

Музыка для хора — бодрая песня победителей старого мира.

Мы вольные
Разбитое солнце

Никто из поэтов не поражал меня своим творчеством так непосредственно, как Кручёных. Мне и Малевичу были близки его идеи, запрятанные в словотворческие формы.

Мы часто говорили при какой-либо неудаче: „Пахнет дождевым провалом” (из «Победы над солнцем»).

Когда я писал музыку на его слова, там, где потревоженный толстяк оглядывает „10-й стран” и не понимает нового пространства, мне с убедительной ясностью представлялась новая страна новых возможностей. Мне казалось, я вижу и слышу пласты правильно ритмующихся в бесконечности масс. Думаю, что мне удалось выразить это в музыке.

Есть у меня связанное с Кручёных неоконченное дело: после «Победы над солнцем» он начал работать над текстом другой оперы — «Побеждённая война». Но мне удалось сделать только черновой набросок музыки к первому акту. Ряд замечательных набросков (карандашом и углем) сделал Малевич.

Я помню слова Кручёных, обращённые ко мне на одной из репетиций:

— Дорогой Матюшин, объясните студентам-исполнителям суть непонятных слов.

Дело в том, что студенты, исполнявшие роли, и хор просили объяснить им содержание оперы. За словесными сдвигами они не видели смысла и не хотели исполнять, не понимая. Я сказал приблизительно следующее:

— Мы не всегда замечаем перемены в языке, живя в своём времени. Язык же и слова постоянно меняются. Если культура народа велика и активна, то она отбрасывает отжившие слова и создаёт новые слова и сочетания.

Далее я прочёл стихотворение величайшего русского поэта XVIII века Державина и сказал:

— Я думаю, что стихотворение Державина вам так же непонятно, как и наша опера. Я нарочно ставлю вас между двумя эпохами, новой и старой, чтобы убедились, как сильно меняется способ выражения. Но условиться о чём-либо — значит понять. Читая Ломоносова, Хераскова, Державина, вы должны с ними условиться о понимании, так же точно и здесь вы должны понять, что такое слово.

Читаю любимые мною стихи Кручёных и объясняю пропуски:


ДверьУдар
свежие макинож
расцелуюток
пышетпосинело
закатживи
мальчикживёшь
умираешь 
собачка 
поэт 
младенчество лет 

Затем я объяснил, что старая форма стала настолько доступной, что даже штабные писаря умеют писать стихи классическими размерами и что прежний способ рассказа или описания так искажён ненужными предложениями, высокопарными словами, что в настоящее время кажется нелепым:

— Вот один пример: недавно я встретил старика, очень культурного по своему времени, и он начал рассказывать мне, как он забыл калоши. Он начал о травосеянии на юге и том, какие платья носили в то время, когда ещё не было калош, а цены на масло были очень низкие.

Это вызвало шумные одобрения слушателей.

Я объяснил, что опера имеет глубокое внутреннее содержание, что Нерон и Калигула в одном лице — фигура вечного эстета, не видящего “живое”, а ищущего везде “красивое” (искусство для искусства), что путешественник по всем векам — это смелый искатель, поэт, художник-прозорливец, и что вся «Победа над солнцем» есть победа над старым романтизмом, над привычным понятием о солнце как “красоте”.

Объяснение со студентами мне удалось вполне. Они мне аплодировали и сделались нашими лучшими помощниками.

Средства на постановку субсидировал издатель «Союза молодёжи» Жевержеев и Фокин, содержатель «Театра миниатюр» на Троицком. Наши первые репетиции в «Театре миниатюр», вероятно, воодушевили наших меценатов. Фокин, прослушав первый акт оперы, весело закричал:

— Нравятся мне эти ребята!

Снят был театр Комиссаржевской на Офицерской. Но наши меценаты не очень раскошелились. Не пожелали достать хороший рояль и с опозданием привезли какую-то старую “кастрюлю”. Хористов наняли из оперетты, очень плохих, и только два исполнителя — тенор и баритон — были приемлемыми.

Репетиций было всего две, наспех, кое-как.

Малевич написал великолепные декорации, изображающие сложные машины. Он же придумал интересный трюк. Чтобы сделать громадными двух будетлянских силачей, он поставил им плечи на уровне рта, головы же в виде шлема из картона — получилось впечатление двух гигантских человеческих фигур.

В день первого спектакля в зрительном зале всё время стоял “страшный скандал”. Зрители резко разделились на сочувствующих и негодующих. Фокин был смущён скандалом и сам из директорской ложи показывал знаки негодования и свистел вместе с негодующими.

Кручёных играл удивительно хорошо две роли: “неприятеля”, дерущегося с самим собой, и “чтеца”. Он же читал пролог, написанный Велимиром Хлебниковым.

Жевержеев был так напуган,что на мою просьбу вернуть Малевичу рисунки костюмов и декораций (не купленные меценатом, он был экономен), отказался наотрез, говоря, что у него нет никаких рисунков и что вообще он с нами никаких дел иметь не желает.

Вскоре произошёл распад общества художников «Союз молодёжи». Четвёртый номер журнала так и не вышел: Жевержеев перестал субсидировать. Удалось только издать пьесу «Победа над солнцем» с кусочками музыки.

Первые шаги в искусстве всегда трудны и тяжелы. Тот, кто видел Малевича с большой деревянной ложкой в петлице, Кручёных с диванной подушечкой на шнуре через шею, Д. Бурлюка с ожерельем на раскрашенном лице, Маяковского в жёлтой кофте, не подозревал, что это пощёчина его вкусу. Его веселье перешло бы в ярость, если б он уразумел, что мы осмеиваем пошлость мещанско-буржуазного быта.

‹Ленинград, 1932–1934›



Воспроизведено по:
Алексей Кручёных в свидетельствах современников.
Составление, вступительная статья и комментарии Сергея Сухопарова.
München:  Verlag Otto Sagner. 1994. С. 34–40.



Василий Катанян
Я вспоминал одну из первых лекций Кручёных в Тифлисе в «Фантастическом кабачке», в начале 1918 года. Она называлась «Любовная приключель Маяковского». Круч говорил там о провидении — пророчестве поэта, угадавшего свою любовь в одном из ранних стихов:


Морей неведомых далёким пляжем
идёт луна —
жена моя
Моя любовница рыжеволосая...

Алексей Елисеевич совершенно изумительно — как мне казалось тогда; впрочем, я и теперь убеждён в этом, —  держал речь.  Он поднимал и опускал голос, убыстрял и замедлял произношение, выкрикивал отдельные слова и проговаривал или, лучше сказать, проглатывал целые фразы. Если применить музыкальные термины, тесситура была максимально широка, далёкие тональности эксцентрически сближались, неожиданные модуляции удивляли, легато сменялись острым стаккато, его режущие  аро  были коротки и убедительны. Переходя на терминологию кинематографа, ритм смены общих и средних планов с устрашающе крупными держал в постоянном напряжении.

Помню рассказ Ильи Зданевича об одной реплике Круча на диспуте «Бубнового валета», которая вызвала взрыв аплодисментов. Во время речи Тугендхольда, в паузе, когда докладчик потянулся к графину, Кручёных громко, можно сказать демонстративно и оглушительно  зевнул,  может быть даже щёлкнул зубами — так собака в жару, полупроснувшись, сглатывает муху.

— Надо уметь! А он умел.

Сделав несколько язвительных замечаний в адрес шепелявого ручного дикаря Бальмонта, которому, конечно, и присниться не могла  рыжеволосая луна,  он возвысил голос:

— Милостивые государыни и милостивые государи! Надеюсь, вы понимаете — над кем мы издеваемся, говоря о паутине страусовых перьев лунных лучей...

Алексей Елисеевич берёг свой голос и, выкрикнув несколько фраз и периодов, умолкал и садился.

И тогда вставал я. Мне было 15 лет, на мне гимназическая куртка без пуговиц и пояс, повёрнутый бляхой за спину. Я вставал и читал куски, иллюстрирующие «Любовную приключель» — иными словами, цитаты из «Флейты-позвоночника».


Ох, эта
ночь!
Отчаянье стягивал туже и туже сам.
От плача моего и хохота
морда комнаты выкосилась ужасом.

— Дальше, — суфлировал мне снизу Кручёных.


И видением вставал унесённый от тебя лик,
глазами вызарила ты на ковре его,
будто вымечтал какой-то новый Бялик
ослепительную царицу Сиона евреева.

Потом к возвышенному поэтическому образу прибавлялись кое-какие бытовые детали, которые передавал или присочинял мой старший друг, неутомимый выдумщик и изобретатель «Фантастического кабачка» Юрий Деген. Он встречался с Маяковским и Лилей в Петербурге в 1917 году в «Привале комедиантов», когда проектировалась там «Женитьба» в декорациях Анненкова (?). Маяковский собирался играть Яичницу и утверждал, что в этой роли главное — артистическое шипение. Если Яичница, — она шипит! Об „ослепительной красавице” Юрий говорил, что у неё на каждом ноготке от лунки шли расходящиеся лучи, как от солнца... Представляете?

Круч кончил свою  приключель  на самой высокой ноте:


Эй, иди! Время настало!!!

Так не раз выступали мы вместе с Алексеем Елисеевичем в «Фантастическом кабачке» и, конечно, не потому что я прямо со школьной скамьи так уж хорошо читал Маяковского, Блока, или Тютчева: горлу докладчика требовался отдых. В газете «Республика», в хронике «Сегодня вечером», писали: „В вечере примут участие артистка С.Г. Мельникова, В. Катанян...” (иногда даже просто  Вася Катанян).

Вообще Круч выступал тогда часто, издавал книжки, пил красное вино, не разбавляя тёплой водой, и хотя знаменитое четверостишие, написанное им в содружестве с Лермонтовым, относится к более позднему времени, у меня оно почему-то упрямо отодвигается к той, во всех отношениях весенней весне.


Я нынче утром натощак хватил стаканчик грога.
На воздухе мои раздались плечи.
Ночь тиха, пустыня внемлет Богу...
— Об умереть не может быть и речи!

Да, конечно, и дальше об этом не было речи (может быть, уже по инерции?), но он всё больше и больше  выходил  из фокуса и дичал.

И хотя он продолжал ещё писать замечательные стихи — и вообще знал, где раки зимуют, — и случались ещё счастливые минуты (узнав, что в новом учебнике русской литературы есть и Кручёных, он хихикал: какой-нибудь балбес получит двойку за то, что не выучит наизусть «Дыр бул щыл»), но, в общем, отходил всё дальше и дальше, и его речь, которая никогда не была пресной, бесформенной, лишённой углов и шипов, не увядала и не расплывалась в болтовню.

Недавно я раскопал у себя плёнку телефонного разговора Лили Юрьевны с Н.Н. Асеевым. Чтобы не уподобиться президенту Никсону, не делаю из неё секрета. После чтения нам обоим стихов, которые Николай Николаевич написал ночью, и ещё после всякой всячины, речь заходит о Круче.

— Он стал совершенной развалиной, — замечает Николай Николаевич. — Он говорит только о том, что он съел, сколько он выпил и куда он ещё пойдёт.

Л.Ю. — У него очень сильный склероз.

Н.Н. — Это я знаю, что склероз... Он теперь стал говорить только о себе, и всё глупости. Как он шёл по улице, кто-то его толкнул, „я обернулся, он хотел мне сказать, а я ему ответил, а он...” и начинается длинный эпизод, который ну ни хера не стоит! Или вчера он хотел принять ванную, ванна перекипела и перелилась, длительный разговор о ванне, которая не перелилась... И вообще ничего не случилось... Я обыкновенно прекращаю такие разговоры, а он на другой перескочит...

Л.Ю. — Грустно!

Москва, 1974



Воспроизведено по:
Алексей Кручёных в свидетельствах современников.
Составление, вступительная статья и комментарии Сергея Сухопарова.
München:  Verlag Otto Sagner. 1994. С. 53–56.



Гарегин Бебутов
С Алексеем Елисеевичем Кручёных я познакомился в Москве в 1927 году, когда некоторое время представительствовал при Госиздате РСФСР от Закавказского издательства. Ему было уже под сорок, а я только начинал трудовую жизнь. Нас сблизил интерес к книгам и тем, кто их пишет и создаёт.

О нём я знал тогда, что он поэт и художник, теоретик  зауми  — звукосочетаний, не имеющих логической связи, но как бы оправданных субъективной логикой своего возникновения. Поэтому он писал в автобиографии, что “знаменитый” его «Дыр-бул-щыл» „говорят, известнее меня самого”.

Кручёных стал приобретать новую известность со всеми парадоксами, кажущейся противоречивостью, анекдотическими версиями о его привычках, образе жизни, бытовых странностях. Он становился человеком-легендой. Всякое наслоение на черты его личности с годами и десятилетиями всё более увеличивалось, и поэтому пришло время говорить, что было в действительности, отбросив всё вульгаризаторское и наносное.

Алексей Кручёных принадлежал к числу тех писателей, которые начинали в десятые годы, и потому Б. Пастернак в предисловии к его «Календарю» вопрошал:


         Милый Кручёных, на что тебе это предисловие? В рекомендации ты не нуждаешься. Убеждать людей, которые этого не знают, поздновато. Ты из нас самый упорный, с тебя пример брать. Вот похвала тебе.

„Ты из нас” означает, что Борис Леонидович причислял Кручёных если не к своим единомышленникам, то, во всяком случае, к одному поколению. Осип Мандельштам признавал Кручёных „интересным как личность”.

В первые месяцы нашего знакомства Алексей Елисеевич, как бы желая ввести меня в курс совсем недавнего прошлого, с упоением рассказывал о своём выступлении в октябре 1921 года в аудитории Политехнического музея на вечере всех поэтических школ и групп и, в особенности, о состоявшемся в той же аудитории своём литературном вечере, на котором, говоря языком афиши, “экскурсией по Кручёныху” руководил Маяковский.

Творческая деятельность Кручёных в ту пору имела свою кульминацию в 1925 году, когда издательство Всероссийского союза поэтов выпустило шесть его книжек. Он щедро одарил меня ими, а в 1928 году на своей книжке «15 лет русского футуризма», выпущенной тем же издательством, написал: „Гар. Бебутову от раздвоенно-расчетверённого и четвертованного врагами, но, кажись, живого и скромного А. Кручёных. 27/I–28 г.”

Эти строки (в преувеличенной форме) отчасти говорят о тех естественно возникавших трудностях, с которыми сталкивался Кручёных, стараясь укрепиться на своих старых литературных позициях. Между тем, в аннотации к книге «15 лет русского футуризма» редколлегия издательства, оговорив своё несогласие с печатаемым материалом, всё же отметила, что считает „возможным печатание труда под маркой Союза: во-первых — потому, что автор является одним из основоположников и характернейшим выразителем футуризма и, во-вторых — потому, что Кручёных — активный и равноправный товарищ, действительный член Всероссийского Союза Поэтов”.

Активность, отмеченная в этой характеристике, пожалуй, нагляднее всего выразилась в обозначенной в книге цифре: «Продукция № 151». Продукция не издательства, а автора. В дальнейшем Кручёных, продолжая проставлять порядковый номер на своих работах, перешёл, в основном, на авторские издания, печатавшиеся в стеклографии, а затем и машинописные.

Уже после отъезда из Москвы, я получал от него выпуски «Неизданного Хлебникова», «Турнира поэтов», «Живого Маяковского» и других изданий, выходивших в количестве 100–150 экземпляров — нумерованных и именных. Вторая страница одного из выпусков «Турнира» отчасти даёт представление о широком круге знакомств Кручёных. На ней в алфавитном порядке перечислены фамилии тех, кому „будут вручены” экземпляры этого издания. Меня, признаться, удивило, что в числе пятидесяти фамилий была поставлена и моя (после Асеева). Хотя я не входил в «Группу лефовцев» и в «Группу друзей Хлебникова», от имени которых Кручёных издавал свои “тетради”, но вполне разделял их литературные интересы.

В августе 1928 года я со всей искренностью писал Алексею Елисеевичу: „Изумительна ваша энергия, с которой вы издаёте одну книжку за другой. Книгоиздательская работа Ваша в целом — работа творческая, оформление книг обязано Вашему вкусу и Вашей литературной позиции”. Уже полушутя, я продолжал: „Для современности, мне кажется, назревает тема: Кручёных и его книгоиздательская деятельность”. Теперь вполне серьёзно считаю, что такая тема весьма оправдана.

В этом отношении надо учитывать его постоянное безденежье и несовершенство технических средств, которыми он пользовался (в лучшем случае — стеклопечать). Несколько раз я отправлял ему посылками писчую бумагу формата его “тетрадей” и написал в ответ на его благодарность: „Не стоит благодарности — примите в знак привета”.

Вернусь к встречам в Москве. Наши беседы, разговоры чаще всего касались книг. Обычно я видел его с портфелем, туго наполненным и зажатым подмышкой. О, каких только редких и интересных книг, фотографий, рисунков и автографов не было в его портфеле!

Ими его одаривали знакомые писатели и художники, а он не отказывался даже от черновиков и эскизов. Мог разгладить помятый рисунок или подобрать клочёк разорванного письма. Так, он уступил мне конец письма Айседоры Дункан к Сергею Есенину с таким примечанием на отдельном листе: „Ниже прилагаемое письмо от Айседоры Дункан к С. Есенину (она всегда писала ему не собственноручно) получено мною от самого Есенина, оторвавшего и разорвавшего верхнюю часть письма (как особенно интимную?). Было это в конце 1921 г. (или в начале 1922). Что подтверждаю. А. Кручёных. 6/I–28 г.”. Много лет спустя, 12 марта 1960 года, И.И. Шнейдер заверил на обороте отрывка его достоверность.

Всеволод Иванов дарит Алексею Кручёных свою новую книгу с автографом: „Кручёных! Благодарю за принос древностей! «Партизан» и «Бронепоезда» в 1-ом изд.! Очень смешно видеть себя на 10 лет моложе”. А скольким ещё писателям и библиофилам доставлял Кручёных такую радость, зная или угадывая их читательские интересы, вкусы, творческую направленность. Не случайно его в шутку прозвали „начальником автографов писателей СССР”.

Не все писатели, художники, артисты, композиторы, чьи автографы собрал Кручёных, были лично знакомы с ним. Некоторые материалы переходили к нему от третьих лиц — его друзей. Так, в его коллекции оказалась нотная запись Д.Д. Шостаковича. Как удачно заметил Виссарион Саянов, „чтобы описать портфель Кручёных, нужно основать новую натуральную школу”.

Кручёных усиленно пополнял своё собрание фотографиями. В начале 1934 года Алексей Елисеевич прислал мне свою стеклографированную тетрадь «Книги Бориса Пастернака за 20 лет» с такой сопроводительной надписью: „Гарри Бебутову. С Новым годом! Жду 2 групповых фото Б. Пастернака. Газету и портрет получил. Привет!! А.Кручёных. 31/XII–33 г.”. На групповом фото были Пастернак, Корнеев, Гатов, Тихонов, Каверин, Павленко и я. Мы снимались в редакции закавказской литературной газеты «На рубеже Востока», начавшей выходить в декабре 1933 года в связи с подготовкой к первому Всесоюзному съезду писателей (снимок помещён в моей книге «Отражения», 1973). Отдельный портрет Б. Пастернака — рисунок художника В. Кроткова, воспроизведённый в газете вместе с кратким интервью Бориса Леонидовича. Об этом художнике Б. Пастернак писал мне: „‹...› тов. Кротков настоящий рисовальщик и, за вычетом одного отца, сделал меня лучше многих прочих”.

В свою очередь, Кручёных уступил мне редкое фото: С. Есенин и Г. Колобов, опять-таки, со своим примечанием на отдельном листе.

Многое из собираемого Кручёных оседало в задуманных им именных и тематических альбомах, которых насчитывалось несколько десятков. Эти альбомы постоянно пополнялись при участии самих писателей, которым были посвящены. Остальные автографы, снимки, книги из портфеля Кручёных совершали круговорот...

На приобретенном мною у него и хранящемся до сих пор у меня экземпляре редкой книги Кручёных и Алягрова «Заумная гнига» с цветными гравюрами О. Розановой, Алексей Елисеевич сделал пояснительную надпись: „Алягров — это Ром. Якобсон. Издано в 1915 г. Тираж не более 100 экз. А. Кручёных. 6/I–28 г.”

Но не всё удавалось достать и Кручёных. Позже, когда открылась выставка Маяковского «20 лет работы», и я просил выслать мне её каталог, он ответил: „Каталога выставки Маяковского у меня нет”. Каталог был отпечатан в стеклографии и сразу стал редкостью, недоступной даже Алексею Елисеевичу.

Про волшебный портфель Кручёных, как и про него самого, распространялись небылицы. Николай Асеев писал: „Приходя в дом, он снимает жилетку, чтобы ему не было жарко. Калоши носит в портфеле на случай дождя. Подходя к кинематографу, он их также прячет туда же, чтобы сэкономить на вешалке, тщательно обёрнутыми в газету”. Мне кажется, — это пародийный вымысел, хотя Алексей Елисеевич был очень стеснён в средствах и действительно экономил, как только мог. В портфеле его я видел не калоши, а книги и другие материалы, приносящие обладателю портфеля скромный заработок или удовлетворявшие его собирательскую страсть. Одевался он скромно, одежда была, хотя и не отутюжена, но цела, и я поразился, прочитав в одной книге, что он „одевался в отрепья”. И ещё меня удивило, что он „скупал всё. Впрок”. Не на что ему было „скупать”. Как я уже отметил, писатели охотно отдавали ему свои книги, рукописи, даже черновики и щедро одаряли автографами, стихотворными экспромтами... Одних только книг с автографами Б. Пастернака у Кручёных собралось двадцать шесть. Вот две характерные надписи на книгах: „Чудаку Алёше, которого я начинаю робеть после его сегодняшних введений и предисловий. И — главное — отбирания подписей. Б.П.” и „Коллекционеру глупых положений — для полноты. Б.П.”

Печатая в количестве 50 экземпляров тетрадь «Книги Н. Асеева за 20 лет», Кручёных указал в предисловии: „Большинство книг Н. Асеева с автографами, черновиками и вариантами сданы мною в Центральн. Литературный музей при Наркомпросе”. А ведь Асеев несколькими годами раньше писал: „Таков он — герой практических никчемностей, крохотных выгод...”. Но ведь эти никчемности и крохотные выгоды служили его пропитанию, а теперь порой рассматриваются как ценный вклад в нашу культуру.

Алексей Елисеевич передал мне в рукописи ответ Н. Асеева на один анкетный вопрос, и это же — вырезкой из газеты «Читатель и писатель». Интересно, как правилась рукопись, не нуждавшаяся в исправлениях.

Ещё о „крохотных выгодах”. В письме от 9 ноября 1929 года Кручёных просил меня выслать „какие-нибудь газеты, журналы, где печатался Маяковский (он устраивает выставку «20-летие деятельности»)”. К сожалению, у меня в то время не оказалось архивных номеров газет. А через несколько десятилетий В. Катанян, не зная об этом случае, к слову пришлось, писал мне: „Когда Маяковский собирал материалы для выставки, он платил Кручу по три рубля за газету, в которой есть его стихи”. Вот обстоятельства, когда понадобилась помощь Кручёных, хотя и носившая меркантильный характер.

В контактах Кручёных с писателями была, мне кажется, ещё одна сторона, кроме чисто практической. Это — стремление заручиться мнениями и суждениями о себе наиболее авторитетных литераторов. Так был создан сборник «Жив Кручёных!», изданный Всероссийским союзом поэтов в 1925 году. В подзаголовке сборника значилось: „Жив, курилка, жива надежда моя! (Народная поговорка)”. Но особенно это выразилось в выпущенных им самим трёх тетрадях «Турнира поэтов» с конкурсом на лучшую рифму к фамилии Кручёных. Началось со строк Маяковского: „— Учи учёных! — сказал Кручёных”. Конкурс рифм объявил В. Катаев, записавший в альбоме Кручёных следующую шутку:

Аукцион рифм.
Утонувший в крюшонах
Алексей Елисеевич Кручёных.
Редчайшая рифма!.. Кто лучше?

В предисловии Кручёных предусмотрительно оговорил: Разумеется, возводимые на меня многократные обвинения есть только игра слов.

15 сентября 1929 года Б. Пастернак подарил Кручёных книгу Гёте «Тайны» в своём переводе с надписью: „Общественному обличителю Алёше Кручёных. Не отпираюсь: согрешил. Б.П.” Этот автограф долго оставался для меня загадочным, пока я не прочёл у Александра Блока, как он в 1920 году, будучи членом редколлегии издательства «Всемирная литература» и ведая сектором немецкой литературы, дал отзыв о переведенных Борисом Пастернаком «Посвящении» и «Тайнах» Гёте. Для сопоставления с переводом Пастернака Блок привёл в отзыве отдельные октавы «Посвящения» в буквальном переводе, а потом пришёл к заключению, что старый перевод Сидорова, изданный в 1914 году, „производит впечатление более гётевское”. Как отнёсся Б. Пастернак к такому решению? Не знаю, но в 1922 году его перевод был выпущен издательством «Современник» отдельной книжкой. Её и подарил Борис Леонидович Алексею Кручёных со столь странным автографом...

Из писателей, наиболее благосклонно относившихся к Кручёных, ценивших его как незаурядную личность, ближе всех стоял к нему Борис Пастернак. Алексей Елисеевич часто виделся с ним. Об одном посещении Пастернака он писал мне 11 декабря 1931 года:


         Кое-что обо мне и о Ваших друзьях. 7/XI сего года я вечером зашёл к Борису Пастернаку. Скоро туда же ввалились Тициан Табидзе и Паоло Яшвили, — только что с поезда. Б.П. вызвал по телефону троих друзей — и состоялась встреча и новоселье (в освободившейся комнате брата Б.П.). Присутствовала и Зин. Ник. Нейгауз. Был ужин, была выпита “порция Тициана”...
         Б.П. просил меня читать стихи. Я прочёл несколько своих “коронных”. Приняли горячо, просили ещё. К слову, я заговорил о фантастичности нашей эпохи, о том, что самое прекрасное — самое фантастическое.
         Читал отрывки из предисловия Б.П. к моему «Календарю».
         Но однажды Б.П. написал ещё более фантастическое, именно в первую нашу встречу у Брика (1922 г.): „Я всегда* мечтал писать, как Кручёных”.
         Тициан заметил:
         — Да, это правильно, об этом следует мечтать!
         Б.П.:
         — Не всякая мечта сбывается!
         Я был на верху...
         Если к этому прибавить ещё, что до ужина Б.П. написал мне на экземпляре «Спекторского»: „Тонкому эстету Алёше Кручёных от одного из боборыкинствующих 7/XI–31 г. Б. Пастернак” и на экз. «Поверх барьеров»: „Алёше Кручёных трогательному и милому на добрую память. Б. Пастернак”.
         И ещё чёрточка: никто не решился читать после меня. Все были поражены, ошеломлены, растроганы. Зин. Ник. стихи тоже очень понравились. Она очень интеллигентная и трогательная женщина.
——————
* В моём, присланном Кручёных, машинописном экземпляре «Чрево Пастернака. Проект книги» напечатано: „Я  сегодня”  и исправлено рукой Кручёных на: „Я  всегда”  (Примечание Г. Бебутова. — С.С.)

Здесь я прерву повествование Алексея Елисеевича, тем более, что описание вечера, проведенного у Б. Пастернака, на этом завершается, и замечу, что интерес к чтению мог быть вызван и общепризнанным искусством Кручёных-чтеца. Кстати, об этом замечательно сказано в воспоминаниях В.А. Катаняна ‹...›.

Продолжу письмо Алексея Елисеевича:


         После этой поэтической встречи состоялись ещё не менее замечательные. В ноябре же было новоселье у С. Гехта. Присутствовали Н. Асеев, Е. Габрилович, Л. Славин с жёнами, Б. Лапин и другие мн. Н. Асеев читал мои фонетические романы «Ванька-Каин» и «Случай в номерах». Последний читает он особенно хорошо. Все были потрясены, и никто не решался читать что-нибудь другое.
         Приезжала ещё сюда Ю. Солнцева. Был вечер — Н. Асеев читал ей и подруге мои фонетические романы и стихи Б.П.
         Так кипит и гремит моя поэтическая стихия.
         Б.П. очень тепло вспоминал о Вас и ещё раз сожалел и извинялся, что в своё время не ответил Вам ‹...›

За год с лишним до этого письма, 24 марта 1930 года, Кручёных писал мне: „Б.П. получил Ваши книги, собирался написать Вам письмо, не знаю, сделал ли он это, я его давно не видел”.

Припоминаю, что я посылал Борису Леонидовичу, по его просьбе, высказанной через Кручёных, книгу «Мимиямбы», а также, по моей инициативе, книгу поэта Вячеслава Иванова «Дионис и прадионисийство», вышедшую в Баку в 1923 году, когда автор занимал пост ректора Бакинского университета.

Борис Пастернак послал мне книгу Гёте ''Тайны'' в своём переводе и передал через Кручёных просьбу достать, если есть, отзывы в местной печати о [книге его стихов] ''Поверх барьеров''.

Очередную свою продукцию — № 244, «Выброшенный Пастернак» — Кручёных прислал мне „для сверки и дополнений”. В предисловии Кручёных пояснил: „Выброшенный кем? Самим собою! Это не значит, что плохой”. И дальше: „Причину изъятия строф из кавказских стихов Пастернак объясняет так: „Середина, показавшаяся мне потом надуманной и искусственной, выброшена”. Это относилось к стихотворению «Пока мы по Кавказу лазаем...», помещённом сперва без сокращений в газете «Темпы» (Тбилиси), а затем, с изъятием отдельных строф, в книге «Второе рождение». Через двадцать пять лет, составляя книгу «Стихи о Грузии...»' (последнюю прижизненную книгу Б. Пастернака) и совсем забыв о приведенной в книжке Кручёных мотивировке сокращения, я поместил стихотворение «Пока мы по Кавказу лазаем...» по сохранившейся у меня рукописи автора полностью. И вот что писал мне Борис Леонидович 7 августа 1957 года: „Страшно обрадовался выпущенным строфам из «Пока мы по Кавказу...». Какой Вы молодец, что их где-то нашли, — без конца Вам благодарен”. Так, с течением времени, изменился взгляд поэта на собственные строки, высказанный Алексею Кручёных.

Хотя с некрологом Велимиру Хлебникову Маяковский выступил не только от своего имени, но и от имени друзей — поэтов Асеева, Бурлюка, Кручёных, Каменского, Пастернака, — отношение его к ним было неоднозначным. Проявляя доброжелательное, дружеское отношение к Алексею Кручёных, Маяковский в отдельных случаях высказывался о нём критически, даже с иронией, например, о его книжках о Есенине. По словам Л.Ю. Брик, Маяковский считал Кручёных „одарённейшим поэтом для поэтов”.

Нельзя не заметить, что в числе записок, посланных Маяковскому на его вечерах, встречались относящиеся к Кручёных. Так, в Харькове, 21 ноября 1927 года была подана записка: „Как вы терпите в вашей организации Кручёных. Ведь не только “заумный'”, но и безумный. По-моему, футуристы — свои в доску парни, но только немного сумасшедшие” (ЦГАЛИ, ф. 336, оп. 5, ед. хр. 30, № 59). В том же году, в Баку, был задан вопрос: „Товарищ Маяковский. Никак не пойму я, что общего между тобой и Кручёных?” (ГММ). На такие вопросы можно было бы ответить словами Маяковского, что ЛЕФ объединял более двенадцати групп различных оттенков. При этом могу сказать, что Кручёных гордился своей близостью с Маяковским и тем, что первую книгу о нём написал именно он в 1914 году.

Однажды мне довелось быть очевидцем выступления Кручёных в поддержку Маяковского. Это было 20 октября 1927 года. В зале Политехнического музея Маяковский читал свою новую поэму «Хорошо!». Когда он дочитал последние строки, в проходе перед эстрадой появился какой-то человек и, помахивая тонкой книжонкой, стал требовать слова. Никто или почти никто не понимал, что происходит.

Коснусь предыстории. Накануне, на вечере В.В. Каменского, в фойе, некий Альвэк с руки продавал свою брошюру «Нахлебники Хлебникова» (издание автора), содержавшую нелепые выпады против Маяковского и Асеева. Мы — Кручёных, В. Катанян и я — купили по одной книжке. Маяковский был предупреждён о возможной на его вечере провокации. И когда появился Альвэк, он решительно заявил ему: „Вечер мой, и я не даю вам слова!”. Потом достал записную книжку и, в двух словах изложив суть вопроса, зачитал список рукописей Хлебникова, сданных им Г.О. Винокуру для хранения в Московском лингвистическом кружке. Затем он прочёл свои стихи и стихи Хлебникова, приведенные Альвэком в качестве образца “заимствования”. В зале — смех. Не попирая принципа демократии, Маяковский ставит на голосование вопрос: дать или не дать Альвэку слово? Дружно проголосовали: не давать. Тогда Алексей Кручёных подошёл к Альвэку и стал отнимать у него книжонку, а самого автора подталкивать к выходным дверям. В удалении нарушителя порядка помог вышедший из рядов публики и слушавший весь вечер поэму милиционер, а не „наряд милиции”, как расписала на другой день газета «Вечерняя Москва». Выступление Альвэка не смогло омрачить вечер, отвлечь внимание публики, восхищённой новой поэмой Маяковского и бурно аплодировавшей ему.

А вот один эпизод общения Кручёных с Маяковским. 10 декабря 1928 года Алексей Елисеевич писал мне: „Вчера приехал из-за границы Маяковский, и на радостях мы сражались до утра. Вася К-ян тоже сражался”. Это „сражение” было модной в то время игрой “маджонг”. Однажды мне довелось присутствовать при этой игре. Ставки были самые низкие, но спортивный азарт высокий. Не обошлось, однако, без забавного казуса. Кручёных, когда у него иссякли скудные средства для расплаты при проигрыше, выпустил, с согласия игравших, мелкую монету, условно обозначенную на клочках бумаги, чтобы потом рассчитаться. Но когда эти клочки возвратились к нему в виде выигрыша, он стал отказываться принимать их за деньги. Это вызвало взрыв хохота, а он соблюдал полную серьёзность. Так я и не узнал, была ли это мистификация или убеждённость в своей правоте.

В 1930 году, вскоре после смерти Маяковского, Алексей Кручёных начал выпускать сборники «Живой Маяковский». В предисловии к первому сборнику он отметил, что это первая попытка собирания материалов (существенных и несущественных), предназначенных для будущих исследователей, а потому печатаемых „крошечным тиражом”. Тираж первых двух выпусков, отпечатанных в стеклографии, — 300 экземпляров, третьего — сто. На обложках — портреты Маяковского работы Игоря Терентьева, Давида Бурлюка (1912 г.), И. Клюна.

Для третьего и последующих машинописных сборников некоторые материалы предоставил и я, в частности, записал по просьбе Кручёных воспоминания поэта Николая (Колау) Чернявского, знакомого Алексею Елисеевичу по годам пребывания в Тифлисе.

Нельзя не учитывать, что в самом начале тридцатых годов Маяковского явно замалчивали, ещё не были опубликованы наиболее значительные воспоминания о нём, и попытка Кручёных показать „живого Маяковского на трибуне и в быту” по записанным и собранным им разговорам, репликам и беседам поэта имела определённый смысл. В подборе материалов для сборников принимали участие Юрий Олеша, Валентин Катаев и другие.

Друзья по ЛЕФу относились к инициативе Кручёных неоднозначно. Виктор Борисович Шкловский 26 апреля 1933 года, только вернувшись в Тбилиси из поездки со мной в Багдади, родное село Владимира Маяковского, провёл вечер в гостях у литератора Бориса Корнеева и, по нашей просьбе, долго рассказывал о Маяковском, начиная с первой встречи с ним. С явной горечью он произнёс такую фразу: „‹...› За ним молодым шакалом шёл Кручёных и уже подбирал куски для живого и мёртвого Маяковского”. Слова эти прозвучали сурово, хотя Кручёных издавал сборники «Живой Маяковский» от имени «Группы друзей Маяковского».

Обозначая на выпускавшихся на протяжении ряда лет тематических сериях книжек — издание «Группы лефовцев», «Группы друзей Хлебникова», «Группы друзей Маяковского» — Алексей Кручёных, конечно же, хотел придать своим начинаниям общественный характер. Издание «Неизданного Хлебникова» (24 тетрадей) почти совпало по времени с началом выпуска в Ленинграде Собрания произведений Велимира Хлебникова в пяти томах под редакцией Ю. Тынянова и Н. Степанова. Тем не менее, Крученых отважился на свой вклад в это важное начинание. Я определённо недооценил оперативность ленинградских издателей, когда писал Алексею Елисеевичу: „Серия «Неизданный Хлебников» — Ваш великий почин, когда ещё раскачается «Ленинградское товарищество писателей»”. Конечно, и масштабы изданий были несопоставимы.

Кручёных не ограничивался перепечаткой старых, прижизненных изданий Хлебникова. Он писал мне 2 апреля 1931 года: „У меня тьма работы. Нашёл две неиздан. поэмы В. Хлебникова и много стихов. Всё надо перепечатать... Одну поэму хотят напечатать в «Лит. газете»”. Сейчас, когда ведётся работа по уточнению текстов произведений Хлебникова, сличению их с черновиками, усилия Кручёных в текстологическом отношении могут оказаться несовершенными, но всё же выпуски «Неизданного Хлебникова», мне кажется, привлекают внимание отдельными редакционными примечаниями, страничками воспоминаний, высказываниями, которыми сопровождены некоторые тексты и, в особенности, предисловием, которое написал Юрий Олеша к 19-му выпуску «Неизданного Хлебникова» и к отдельному изданию поэмы «Зверинец». Важна для исследователей изложенная Алексеем Кручёных история впервые публикуемого им письма-протеста Хлебникова по поводу издания его рукописей путём хитрости без ведома автора.

Имя Хлебникова часто возникало в нашей переписке. Например, я писал Кручёных: „Возможно, Вас заинтересует следующая библиографическая справка: в 1928 году в Харькове издана книга «Радиус авангардовцев». Литературный сборник. Издание авторов. В этой книге опубликованы два стихотворения Хлебникова. Второе заканчивается строками:


Ты набрано косым набором,
Точно издание Кручёных”.

Я выписал два экземпляра этой книги и один переслал Кручёных.

Однажды Кручёных рассказал мне, как им была написана критическая книга «Почему любят Есенина», но издательство, не помню какое, отклонило её, не согласившись с его суждениями. Мне он не дал прочесть эту работу. В 1926 году стали выходить книжки А. Кручёных о Есенине. Первая была выпущена Всероссийским союзом поэтов, а все последующие — самим автором. Здесь тоже сказалось несогласие издательства. Учитывая это и отклики печати, Кручёных писал: „Зачинатели всегда гонимы”. Но и Маяковский назвал его книжки о Есенине „плохо пахнувшими”.

На подаренном мне экземпляре книжки «Гибель Есенина» Кручёных написал: „Г. Бебутову не на погибель. А.Кр. Я первый угробил Есенина, да!”. Последовал тяжёлый разговор. Ещё тяжелее вспоминать об этом сейчас, но то, что было, — было, и не следует об этом забывать.

Почувствовав шаткость своей позиции, Кручёных прибёг к оговорке в самой книжке: „Пусть не подумает читатель, что я свожу какие-нибудь личные счёты с Есениным... и  никогда  у нас не было никаких личных недоразумений, стычек или чего-нибудь подобного”. В подтверждение этого странного самооправдания Кручёных приводит написанное ему Есениным на память “заумное стихотворение” и две есенинские записи в альбом.

Двойственность Кручёных в отношении к творческому наследию Есенина вспоминается мне ещё в одном случае.

В конце двадцатых годов я увлёкся подготовкой сборника метериалов памяти Есенина, располагая некоторыми рукописями и автографами поэта, фотоснимками и иллюстрациями, несколькими воспоминаниями. И Алексей Елисеевич, что и поразило меня, узнав о моём начинании, стал усиленно помогать мне в подборе материалов и торопить с изданием сборника. Он присылал мне: редкую фотографию Сергея Есенина, авторские оттиски с гравюр А. Гончарова к «Пугачёву» Есенина, рукопись наброска плана задуманного Есениным журнала, уже упомянутый мною отрывок письма Айседоры Дункан, стихотворные строки Есенина, написанные перед памятником Пушкину, портретные зарисовки художников. Кручёных писал мне тогда: „С нетерпением жду Ваше издание — альбом. Из есенинского у меня ещё имеется несколько неизданных фото”. Задуманный сборник не удалось выпустить, а в тридцатые–сороковые годы тем более это было затруднительно. Некоторые материалы я приводил в моих публикациях в разные годы, в частности, в статье «Полгода творческого взлёта» в журнале «Урал».

В последнем письме, полученном мною от Кручёных, есть строки: „‹...› Здоровье моё — переменное, но через день чувствую себя бодро, главная работа: читаю на магнитофон и сдаю и готовлю материалы для ЦГАЛИ”. Это уже завершение пути, большой легендарной жизни — май 1964 года. А в 1968-ом он умер.

‹Осень 1985, Курган›



Воспроизведено по:
Алексей Кручёных в свидетельствах современников.
Составление, вступительная статья и комментарии Сергея Сухопарова.
München:  Verlag Otto Sagner. 1994. С. 70–83.



Мария Синякова
Мои вещи были на выставке «Союза молодёжи» в Ленинграде, и вот он прислал мне письмо, спрашивал о моих работах. Это первый период футуризма. А познакомилась я с ним позднее, в 1923, примерно, году.

Это интересный тоже человек, сложный страшно. По-моему, он интересный поэт. Он всегда пользовался колоссальным успехом у аудитории, это был гром аплодисментов, и это не в первый период футуризма, а уже когда был ЛЕФ. Он выступал самостоятельно со своими стихами в клубах, в университете. Я бывала на этих вечерах. Просто колоссальный успех был!

Вот Хлебников никак не выступал. Когда он говорил стихи, никто ничего не слышал, потому что он только бормотал.

Кручёных — человек странный. И практицизм его очень сомнительный. Ведь комната его недалеко ушла от комнаты Хлебникова, это комната какого-то алхимика. Это стопроцентный фантазёр, несмотря на его делячество.

И как он держится в жизни — это ведь тоже прямо из анекдота. Абсолютно ни с кем не связан, как будто висит в воздухе. И при этом он не теряет собственного лица, он страшный индивидуалист, замкнутый очень человек. И вместе с тем он и советский человек. Вот вы поговорите с ним: он никогда ни на что не жалуется, у него нытья ни капельки нет.

И он себя не переоценивает. Он о себе говорит, что „я не такой гениальный, как Маяковской”. А это человек того футуристического периода, когда все себя провозглашали гениями.

Он не опустился, у него очень много жизненной энергии; разные романчики у него там, но он всё это держит на расстоянии. Такое впечатление, что он прежде всего сохраняет себе свободу от всяких обязательств. Это страшно интересный тип. Внешне он производит неприятное впечатление, с ним трудно говорить: он кричит. Он — барахольщик, у меня подбирает всякий мусор. Он ходил ко мне годами, забирал всякие ненужные рисунки, и ко всем он так ходил. Он ни на что не обижается, что бы ему ни говорили. Он ходит к каждому писателю и забирает всякие книжечки, автографы.

Он знаток и в поэзии, и в рисунке. Он мне иногда очень помогает своими замечаниями. Как-то я делала для него иллюстрации, и я поняла, что это большой интуит, безусловно, если не знаток в рисунке. Он сам, кажется, был учителем рисования.

Вот Хлебникова сейчас любит и знает молодёжь студенческая. Им даже больше интересуются, чем Маяковским, — известный круг. Маяковский, безусловно, ценил Кручёных. Это было ядро — Маяковский, Бурлюк, Хлебников, Кручёных и Каменский. И сейчас Бурлюк в своих статьях и воспоминаниях всё время упоминает Кручёных.

Кручёных изумительно читает свои стихи. Они образные, рассчитанные на впечатление, но они очень яркие, резкие, не заметить их нельзя. Своё стихотворение «Вьюга» он страшно читает — как вьюга завывает, как щенок скулит, замерзает. ‹...›

‹17 ноября 1939, Москва›



Воспроизведено по:
Алексей Кручёных в свидетельствах современников.
Составление, вступительная статья и комментарии Сергея Сухопарова.
München:  Verlag Otto Sagner. 1994. С. 84–85.



Елена Вялова-Васильева
Впервые я увидела Алексея Елисеевича году в 1926 или в 1927 в Ленинграде, когда была ещё школьницей. Как-то, проходя мимо Дома Печати, я увидела большую афишу, возвещавшую о вечере футуристов. Когда я вошла в зал, он был полон, все с нетерпением ожидали выхода участников вечера. Вдруг в широко распахнутую дверь с шумом и громко топая между рядами прошло несколько человек. Впереди шёл Маяковский, и, что меня поразило, — в его нагрудном кармане торчали две морковки с зеленью, а на шее, вместо галстука, болталось нечто вроде женского чулка. Началось выступление. И вдруг за кулисами раздался громкий свист, и на сцену, топоча ногами и размахивая руками, вышел человек среднего роста и начал читать. Это был Кручёных. Что он читал — для меня было совершенно непонятно, из зала я вышла совершенно растерянная, в полном недоумении...

Личное же моё знакомство с Кручёных произошло уже в 30-е годы, и познакомил меня с ним мой муж, Павел Николаевич Васильев. Сам он с Кручёных познакомился, видимо, в конце 1932 или в начале 1933 года, так как уже в 1933 году Кручёных бывал у нас частым гостем в доме на Палихе. Начиналось с чаепития, причём, Кручёных всегда доставал из своего неизменного портфеля свою кружку. Потом они садились за стол и начиналась игра в преферанс. Бывало, между ними возникал разговор об искусстве или поэзии, вообще на животрепещущие темы. Однажды я попросила Кручёных прочесть что-либо из его стихов. Он долго не соглашался, а потом прочёл строчки: „...И красные и голубые юйца, что вам полюбится, то и глотайте...”, а затем своё известное: „Дыр бул щыл...” и стал уверять меня, что в последнем больше русского, национального, чем во всей поэзии Пушкина.

Я смотрела на него в недоумении и не могла понять: серьёзно ли он об этом говорит?..

Была ли между Павлом и Алексеем Елисеевичем дружба? Нет, дружбой их отношения я бы всё же не стала называть, а просто хорошими, добрыми отношениями двух поэтов. Павел по натуре был человек общительный, этими же свойствами обладал и Кручёных. Вероятно, это и сблизило их, несмотря на разницу в годах.

Внешний облик Кручёных запомнился мне таким: человек среднего роста, сухощавый, суетливый и непоседливый, вечно в движении, походка быстрая, мелкими шажками, немного подпрыгивающая. Когда он начинал говорить, то слова лились потоком, голос у него был громкий и резкий. Начиная говорить об одном, он перескакивал на другое, и неожиданно заканчивал каким-нибудь каламбуром. А если начинали спорить с Павлом о чём-нибудь, то поднимался такой шум, что, как говорят, “выноси святых из избы”.

Двух поэтов связывал не только преферанс. Иногда они совместно начинали сочинять стихи, такие, например:


От ревности девушки хорошеют
их жарче играют глаза.
Их белые в смуглую шею
впиваются зубы, снежнея.
— Удар! Завертелся казак.

А после, в беспамятной, долгой
ночи, голубой от вина,
мерещатся ветер над Волгой,
удушье иртышского полога
и шеи речная длина.

Рот бледный, брови синицами
и птичьи тени ресниц в облаках...
Потяжелела татарка Голицына
на атаманских
спящих руках...

У меня имеется фотография, единственная, кажется, где Павел и Алексей Елисеевич сняты вместе. Это 1934 или 1935 год.

...В 1956 году я разыскала Кручёных в надежде, что у него смогу найти что-либо из рукописей Павла. Почему не раньше? Павел Васильев был арестован в 1937 году, а вскоре после него была арестована и я, как жена. Все рукописи, находившиеся в доме, были изъяты при аресте. Только в 1956 году, вернувшись в Москву после 19-летнего отсутствия, — тюрьма, лагерь, ссылка, — я начала хлопоты о посмертной реабилитации Павла и восстановлении его в членстве Союза писателей. Когда все документы были оформлены, я обратилась к Кручёных.

Про Алексея Елисеевича говорили обычно: пусть перед ним будет лежать куча денег, он не возьмёт ни копейки, но если увидит автограф или листок рукописи, или фотографию — это уже не минует рук его. Иногда авторы сами отдавали Алексею Елисеевичу свои отработанные рукописи, текст которых был уже опубликован. Благодаря такому его скрупулёзному собиранию материалов, в ЦГАЛИ накопился один из крупнейших и ценных фондов — фонд Алексея Елисеевича Кручёных.

У Кручёных я нашла довольно объёмистую папку, куда входили рукописи Павла, эпиграммы и несколько фотографий. Всю эту папку я купила у него.

декабрь 1986 – январь 1987, Москва



Воспроизведено по:
Алексей Кручёных в свидетельствах современников.
Составление, вступительная статья и комментарии Сергея Сухопарова.
München:  Verlag Otto Sagner. 1994. С. 92–94.



Михаил Скуратов
Я проникся мыслью о своеобычности Алексея Кручёных. Уж очень он был не похож на других. Даже и внешне. Этакий живчик. Недаром же Сергей Митрофанович Городецкий называл его метким словом — „непоседа”. И действительно: он, бывало, не посидит на месте, вскочит и куда-то рванётся, с тесно прижатым под локотком портфельчиком, туго набитым. А уж что там набито? — только не пустяки: редкостные литературные “уникумы”...

Я был наслышан о нём ещё в начале 20-ых годов — в моём прекрасном иркутском далеке... И мог ли я представить, что когда- то с ним буду встречаться — с живым, огнемётным — и слышать его язвительные речи (а уж он-то мастер был на них!..). В Иркутске мы, юные советские поэты, входившие в иркутское литературно-художественное объединение (сокращённо ИЛХО, отсюда — “илховцы”) — Иосиф Уткин, Джек Алтаузен, Иван Молчанов-Сибирский, Валерий Друзин и я в том числе, в ту пору под псевдонимом Михаил Бельский, знавали издали Алексея Кручёных как заядлого футуриста и, прежде всего, его знаменитое:


Дыр бул щыл
убешщур...

Нас дивило, а то и покоряло его “заумное слово”, его громко шумевшая в ту пору “заумь”...

И вот и приехал с берегов Ангары в 1924 году учиться в Москву, поступил в Высший Литературно-Художественный институт (ВЛХИ), который носил имя Валерия Яковлевича Брюсова ещё при жизни этого поэта, и меня принимал в “свой” институт сам Валерий Яковлевич Брюсов!.. Тогда же я вступил в литературное содружество «Перевал», одним из вожаков которого был уже прославленный прозаик Артём Весёлый, этакий могутный волгарь, косая сажень в плечах, чья проза — вольная, раздольная, как его родная Волга-река, была овеяна течениями новой речи в писательском рукомесле, и в чём-то он близок был по языку и поискам своей, не затоптанной борозды в прозе с лефовцами.

Именно у Артёма Весёлого я и встретил впервые Алексея Кручёных. Дело было так. Жил тогда Артём Весёлый на Тверской улице, где-то поблизости кинотеатра «Арc» и Музея Октябрьской революции. Артём Весёлый пригласил меня зачем-то к себе — “перевальца” и студента-брюсовца как своего младшего соратника по рукомеслу, он и сам был ещё молод (и все мы тогда были молоды!), — и я рад был тому, что буду у него гостем. Прихожу. Обширная, но довольно пустая комната. В гостях у Артёма Весёлого уже был поэт Владимир Заводчиков, тоже студент Брюсовского института, с которым я жил в одной многолюдной комнате студенческого общежития в Борисоглебском переулке (ныне улица Писемского). И ещё один гость был, мне незнакомый, этакий на взгляд щупленький, быстренький, подвижной, как ртуть, ну, прямо, как говорят в народе, „дыру вертит на одном месте”, и постоянно размахивал руками, своеобразно, вразлёт, когда что-то говорил.

Артём Весёлый меня знакомит:

— Алексей Кручёных!

Ба! Тот самый, который написал «Дыр бул щыл убешщур»...

Я прямо так и впился в него глазами.

А он той порой язвительно отчитывал Владимира Заводчикова, который только что прочитал ему свои стихи.

— Где поиски слова, живого, изобретенного? Нельзя же в наше время писать по-старинке, слагая советские стихи на унылый надсоновский лад! — допекал поэта Кручёных.

И продолжал жалить и источать свой яд:

— А ещё студент Литературного института имени Валерия Брюсова! Да и комсомолец к тому же! На что это похоже? — такие стишонки, где заезженные рифмы, затасканные слова, никакого словоизобретательства. За такие вирши Владимир Маяковский выдерет вам волосы: а если он уж что припечатает к кому-нибудь, то ничем не отмоешь никогда!..

Словом, Кручёных так “пронял” Заводчикова, что у того брызнули слёзы, задрожали губы. Так мог Кручёных отбрить стихотворцев, согласно своим убеждениям поэта-новатора, чьё “заумное слово” тогда “помутило” многих; и не только начинающего и не шибко-то броского на поэтические словесные находки Заводчикова (впоследствии он выпустил лучшую свою книгу стихов «Горький мёд»). Соратником самого Маяковского ходил тогда Кручёных, которому суждено было стать “последним из футуристов”!..

Больше всего язвительностью своей речи, нет — жёлчностью! — и поразил меня тогда этот небольшой росточком человек: язык у него был острый, действительно, как бритва... „Так вот он какой — Алексей Кручёных на близком расстоянии!” — подумалось мне тогда у Артёма Весёлого...

И удивительно: вот нынешние поэты, например, Николай Старшинов, если и вспоминают, то называют его „старичком”; а в моей памяти он сохранился навсегда как человек, не имеющий возраста, — как он был “живчиком” в 20-ых годах, щупленький, сухонький, стремительный в движениях, с вечно подпрыгивающей походкой, таким он и сохранился на всю жизнь. Мне кажется, он не менялся, по известному выражению: „Истинная поэзия не знает возраста и не стареет, как севрский фарфор!” А он, Алексей Кручёных, был истинный одержимый поэт, но особого склада, и в рамках общепринятых понятий о литературе не укладывался — ершистый, непокладистый, и тем самым как бы делал вызов литературным староверам всех мастей, недаром же он был одним из застрельщиков создания манифеста и книги «Пощёчина общественному вкусу». Можно с ним не соглашаться и сегодня, но уж не признавать его своеобычности никак невозможно.

“Заумное слово”... А ведь его истоки — в народной изустной поэзии. Вспомнить хотя бы детские считалки:


Рази-двази,
Тризи-ризи,
Пята-лата,
Софа-мята,
Тюри-юри,
Тюк-на крюк!

Ведь понять тут почти ничего невозможно, ум за разум заходит, а ведь действует не только на ребятишек... Таким был порой стих и “заумное слово” Алексея Кручёных. И это понимали и чтили его соратники и собратья — и великий Маяковский, и словопроходец Хлебников.

Он был до некоторой степени  разрушитель  косных утвердившихся эстетических взглядов в русской поэзии. Не каждый с этим мирился. Были тут, конечно, и завихрения, и неоправданные наскоки на Сергея Есенина — это был неверный шаг, многие ему этого не прощают (в том числе и я!); это был запальчивый выпад (а запальчивость была ему свойственна! Он её пронёс через всю сознательную жизнь, исповедуя до конца своё “заумное слово”).

Но ведь за этим была и большая осведомлённость, большие и углублённые познания движения и развития русской поэтической речи. Недаром же Кручёных утвердился в моём сознании ещё и как дотошный библиофил, книжник в высоком смысле этого слова, и, когда нужно, мог добыть редкостную книгу как из-под земли, на это у него был особенный нюх, как ни у кого. К тому же, это свойство его природы было для него и верным источником добывания куска хлеба насущного. Чего греха таить? — и это нисколько не порочит Кручёных — он ничего не издавал и почти не печатался с конца 20-ых годов, занимался из-за нужды, одолевшей его, книжным комиссионерством, и среди писателей, в этой области, он не имел соперников, равных ему. Я испытал это сам. Могу рассказать.

Спустя год-два после Великий Отечественной войны мне потребовалось разыскать собственную мою книгу стихов «Сибирская родословная», вышедшую в Москве в 1937 году. Редактором её был мой соратник по перу, ещё в Иркутске, поэт Иосиф Уткин. У меня оставался единственный экземпляр. Союз писателей попросил его для каких-то целей, и там, в недрах его, книгу “зачитали”, она затерялась, да так, что и следов не осталось. Затерялись и мои книги, изданные в Новосибирске, одна — «Вьюжные дни», где были мои стихи, другая — сборник «Художественная литература в Сибири: 1922–1927 годы», в котором обо мне была статья Вивиана Азарьевича Итина — собирателя поэзии в журнале «Сибирские огни», моего литературного крёстного батьки и дядьки, и опекуна, под красноречивым заглавием: «Скромный разбойник»...

Я обратился за помощью к Алексею Кручёных.

Был какой-то праздничный, возможно, воскресный день. Мы сидели с ним в садике перед старым зданием Московского университета на былой Моховой улице. Уж не знаю, почему мы очутились рядом на одной скамеечке; позади нас возвышался бюст Михайлы Ломоносова!

— Можете достать мне эти книги? — спросил я у Кручёных. — До зарезу нужны. Вся надежда на вас. Я обегал всю Москву, все книжные магазины и киоски — увы! — днём с огнём не сыщешь теперь этих книг. Помогите.

— Помогу! Но только с условием. Сколько вам нужно?

— По две штуки каждой из этих книг.

— Хорошо. Поиски будут трудные. Я не сквалыжник. Но дёшево вы не отделаетесь.

Тогда был другой курс денег. Он запросил за каждый экземпляр что-то по сто рублей.

— И сверх того, — прибавил он, — вы ещё дадите мне по новой книге на каждый экземпляр какого-нибудь классика, только что изданного «Художественной литературой».

Я пошёл на все эти условия. И что же? Он действительно выкопал эти, казалось, навсегда пропавшие для меня сборники, как из-под земли, — и я до сего дня благодарен ему... Ведь это же говорит о том, что он был великий знаток книги и непревзойдённый книжный следопыт. У него у самого были собраны бесценные книжные сокровища, и многие ему дарственные.

— Знайте, — поучал он меня, — у букинистов книга с автографом ценится дороже, чем без автографа.

Это я навсегда запомнил.


Я думал, что он — мой земляк, сибиряк, крепко обмосковившийся, как и я впоследствии. Ведь его фамилия звучала чисто по-сибирски, “по-чалдонски”!.. В Сибири старики часто спрашивали: „Чеевич вы будете по изотчеству?” А им отвечали: „Непомнящих”, „Седых”, „Задворных”. Моя мать — коренная сибирячка из рода русских старожилов Сибири, в девичестве носила фамилию Сизых. Оказалось, Алексей Кручёных родился и вырос на Херсонщине, а потом и зажился навсегда в Москве. Тут что-то роднило нас, хотя я вовсе не был последователем его “заумного слова”, но его приверженность к русской народной речи, нашему фольклору мне тоже не чужда и тоже у меня в крови.

Что-то его сближало с поэтами-словотворцами разных возрастов, и особенно тяготел он к молодым, и немудрено, что он сдружился с Павлом Васильевым, поэтом широкого буйного размаха, моим сверстником и земляком. И я часто встречал у него, на Потылихе, Алексея Кручёных. По возрасту, они были далеко не ровня, а вот по своеволию, по самобытности, по любви к речетворчеству — близки, и это их роднило. Но они были живые люди, и любили жизнь со всеми её соблазнами.

Ночевал я как-то у Павла Васильева на Потылихе, где он получил с женой, Еленой Александровной Вяловой, комнату. Всю неделю перед тем он играл на крупные деньги в карты с Алексеем Кручёных. И кто в них кинет камень за это? Ведь и сам Александр Сергеевич Пушкин был страстный картёжник и даже проиграл однажды рукопись своих стихов Н.В. Всеволожскому...

Вот и Павел Васильев сражался в карты с Алексеем Кручёных, и про них можно сказать словами того же Пушкина:


А в ненастные дни
Собирались они
Часто.
Гнули — бог их прости! —
От пятидесяти
На сто.
И выигрывали,
И отписывали
Мелом.
Так, в ненастные дни,
Занимались они
Делом...

Ну, может, мела и не было, а картёжные бдения были, и Кручёных неизменно обыгрывал Васильева вчистую.

И Васильев, не моргнув глазом, доказывал мне, что Кручёных — бес в образе человека.

— Как дело-то было? — рассказывал Павел Васильев. — Уложил я его у себя спать. Ночью мне захотелось прикурить. А спички на столе, перед окном. А рядом кровать, на которой спал Кручёных. Светила луна — и отбрасывала отблеск на кровать. Взглянул я ненароком на Кручёных — мать ты моя честная! Гляжу, а у него на лбу, из-под волосиков, явственно проступают — что бы ты думал? — чёртовы рожки... Да, да, да, рожки! И тогда мне стало ясно, что я имел дело с нечистой силой!..

Говорил это Павел Васильев на полном серьёзе, он умел это делать неподражаемо, как никто другой, и продолжал в том же духе:

— Ага, думаю, вот почему я проигрывал всю неделю... а меня обыграть трудно... я картёжный игрок ого-го!.. Но разве можно с нечистой силой сладить?.. Ну, чему ты смеёшься? Ты думаешь, я тебе говорю бабкины сказки? С тобой решительно нельзя говорить всерьёз. Я тебя уверяю, Алёшка Кручёных — бес, чёрт в образе человека... Не веришь? Да погляди ты на все его повадки... А Николай Клюев — чернокнижник, в этом я тоже мог самолично убедиться... Не смейся, пожалуйста! В тебе живёт Достоевский, такая в тебе надломленная интеллигентская душонка, ничего ты не принимаешь на веру, — и никакой ты не варнак сибирский...

Павел Васильев передохнул маленько — и совсем огорошил меня дальнейшей байкой.

— Ну, ладно... Слушай дальше... В другой раз, когда Алексей Кручёных, отвернувшись к стенке, стал отслюнивать выигранный у меня большой денежный куш, я подкрался сзади — и перекрестил его трижды широким православным крестом, — и тогда Кручёных повели корчи — он не выдержал креста. Мне стало окончательно ясно, что он столько же заядлый футурист, сколько самый допотопный чёрт. И я перестал с ним играть в карты...

Это, конечно забавно. Но и достаточно рисует взаимоотношения обоих этих недюжинных людей... И я счастлив, что судьба одарила меня знакомством с ними, а и даже дружбой...

Ещё одна встреча... Было это уже у другого поэта, тоже молодого, — у Джека Алтаузена, с которым мы начинали свою писательскую судьбу в Иркутске и продолжали её в Москве. Кручёных часто гащивал у Алтаузена, на почве, главным образом, собирания книжных сокровищ — у того и у другого были замечательные и богатые личные, домашние библиотеки. У Алтаузена даже висела предупреждающая надпись на книжных полках: „Книги на дом у меня не выдаются никому, даже самым закадычным приятелям”. Кручёных иногда снабжал Алтаузена редкостными книгами.

Мы сидели за обеденным столом. Джек — довольно привередливый в домашней обстановке — говорит своей милой жене, Клавдии Ильиничне:

— Клава, опять у тебя сегодня сосиски какие-то задубелые и чем-то пованивают! Есть нельзя!

— Ну, что ты, Джек! — заступился Кручёных. — Клавдия Ильинична прекрасно у тебя готовит. И эти сосиски ничем не попахивают. Зря это ты.

— Ну, ты, Алексей, известный примиренщик. И что не подай, тебе всё кажется съедобным, — немного грубовато отрезал Джек, совсем и не по возрасту и без малейшей почтительности, даже оскорбительно.

— Да нет, Джек, — огрызнулся Кручёных, — ты же отлично знаешь, я много  несъедобного  не принимал и в нашей поэзии, и в жизни, и воюю с этим до-сегодня. Так и знай... А сосиски отличные!..

Из этого можно заключить, что Алексей Кручёных был запросто с более “молодшими” его по возрасту поэтами, и они чувствовали себя с ним как на равной ноге, но иной раз излишне панибратски и неуважительно...

Но бытовые особенности (порой и теневые!) не заслоняют значительности образа Алексея Кручёных, несомненно своеобразного явления в нашей отечественной поэзии, оставившего в ней свой, неизгладимый след. За ним навсегда остаётся «Сдвигология русского стиха». Но в мои задачи сегодня не входит обязанность углубляться в его писательские свойства и качества — это сделают и делают уже за меня лучше и обстоятельнее другие. Да он и сам прекрасно рассказал о себе.

Мне же хотелось дать несколько зарисовок, так или иначе воссоздающих живой образ Алексея Кручёных. Уж очень своеобразный и противоречивый был человек, уж очень своеобразна и трудна была его жизнь!..

Как-то Максим Горький сказал: „Чудаки украшают мир!”

Вот таким прекрасным чудаком, охваченным раз навсегда всепоглощающей его большой идеей — новаторством в нашей поэзии, поисками нового, “заумного”, слова — и был “последний футурист” — Алексей Елисеевич Кручёных!

17 июля 1987, Москва



Воспроизведено по:
Алексей Кручёных в свидетельствах современников.
Составление, вступительная статья и комментарии Сергея Сухопарова.
München:  Verlag Otto Sagner. 1994. С. 95–103.


Виктор Урин
Во дворе литературного института имени Горького на Тверском бульваре появился однажды странный человек — нахохленный и юркий. Подошёл к дворнику Андрею:

— Разыскиваю одного молодого поэта. Недавно в «Новом мире» прочитал статью «Цветные карандаши», где сказано, что этот Виктор Урин — последователь Хлебникова.

— Так он тут и живёт, в общежитии. Пойдём, авось застанем...

И вот этот дворник Андрей — писатель Андрей Платонов — знакомит меня с Алексеем Кручёных, прославленным футуристом. Гость раскрывает большущий блокнот, протягивает мне и говорит:

— Напишите несколько строк ваших стихов.

— Это для какой цели?

— Дело в том, что я собираю автографы знаменитых людей.

— Но я-то здесь при чём?

— Володя тоже отнекивался, когда я просил что-нибудь вот так мне написать, а потом взял да и стал великим поэтом.

Для него Маяковский по-прежнему был Володей. Я вдруг вспомнил, что недавно на семинаре Илья Сельвинский цитировал его эпиграммы, и среди них двустишье-загадку:


А не пора ли спросить учёных:
какого рода-падежа Кручёных?

Ответ я узнал гораздо позже, от Велимира Хлебникова: Прилепил к сибирскому зову на чёных. Имелись в виду фамилии Седых, Черных, Сухих и т.п.

— Скажу, чем вы меня заинтересовали, — продолжил проситель. — После статьи Бориса Рунина я приобрёл вашу книгу «Весна победителей». Там отголоски не только Хлебникова, но и Кручёных.

— Что вы имеете в виду?

— Ввёрнуты нечеловеческие слова.

И действительно, у меня то снайпер дует в замёрзший кулак: „х-г-г-г-г-х”, то


Мне — в зубы,
И я без жубов
оштавався.

Если же говорить о прямом влиянии Кручёных с его „дыр-бул-ширами”, то было у меня и такое:


Был рассвет ещё
в не ясности;
тёмно-бур,
прорезался крик
неясыти;
кыр-лы-кур.

В этом стихотворении «Птицы», кстати, есть и другие опыты звукотворчества в духе новаторов начала века, среди которых “блистал” Кручёных. Пусть и не был он особо крупной фигурой, но без него, наверное, исчез бы тот аромат, о котором сам Кручёных и говорил мне:

— Из чего состоит борщ? Из воды, мяса, овощей и специй. А что получится без специй?

И сам же ответил:

— Получится футуризм без Кручёных.

— А вы какая специя конкретно?

— Травы. Порой целебные, иной раз и отравные.


Мальчишка в тридцать лет, в воротничках,
Острый, задорный и юркий,
Ловко ты ловишь мысли чужие,
Чтоб довести до конца, до самоубийства.
Юркий издатель позорящих писем,
Небритый, небрежный, коварный,
Но девичьи глаза,
Порою нежности полный.

Так писал Хлебников о своём спутнике тех лет Алексее Кручёных, который действительно издал их общую «Игра в аду» в 1912 году. Это была поэма с рисунками Н. Гончаровой. И вдохновляла поэтов херсонская красавица З. Бондаренко. Если бы я жил сейчас в Херсоне, то ринулся бы на поиски потомков этой женщины. Ведь где-то на чердаках или в подвалах должны бы сохраниться архивы. Сохранилась же фотография, где Хлебников в соломенной шляпе рядом с этой красавицей-смуглянкой, поднявшей над собой не просто корзину, а некое переплетённое параллелями и меридианами полушарие нашей планеты. Разве не он — председатель Земного шара — надев кольцо, написал однажды:


Я, носящий весь земной шар
на мизинце правой руки
‹...›

И надумал Кручёных — он был постарше, поопытнее, подонжуанистее — отбить у него красавицу. Последовали мстительные строки:

Сплетник большой и проказа,
Выпады личные любите.

Так сердился некогда влюблённый Велимир в 1921 году, а ведь годом раньше воскликнул в стихотворении «Алёше Кручёных»:

Игра в аду и труд в раю —
Хорошеуки первые уроки.
Помнишь. мы вместе
Грызли, как мыши,
Непрозрачное время?
Сим победиши!

Каков контраст! Мог ли подумать Хлебников, что именно Кручёных, этот коварный сплетник и тому подобное, окажется в посмертии первым глашатаем его музы? О, боже! Так и живём: сегодня нам улыбаются, а умри — напрочь забудут. Как знать, может быть враг-то и доскажет, донесёт и дораскроет нас — без нас.

Знавать Алексея Кручёных мне довелось многие годы. Ни задушевной дружбы, ни творческого содружества не было, и быть не могло. Просто навещал его в тесной комнатёнке, заваленной книгами и бумагами. Застойный запах мышей, пыли, и вдруг — сквознячок чистейшей поэзии.

— Интонация имеет значение! Кто ко мне плохо относится, произносит так: „А! (и машет рукой) Кручёных!”

Когда ему исполнилось восемьдесят лет, в малом зале Дома Литераторов народа собралось не густо, человек пятьдесят. Кручёных, выступая с ответным словом:

— Я счастлив, что зал наполовину полон!

И вынимает из потёртого портфеля вазочку и букетик цветов:

— Я знал, что никто мне цветов не принесёт. Вот если бы Хлебников был жив.... Впрочем, и Хлебникову бы не принесли. Такова судьба великих людей России.

Он произнёс это саркастически, с язвительной улыбкой. Но в 1986 году, когда ему исполнилось сто лет, я поместил в журнале «Мост друзей» свои воспоминания и объяснил, почему восклицаю:

— А! (восторженно) Кручёных!

май 2000 г., Нью-Йорк


———————————

Виктор Аркадьевич Урин родился 3 июня 1924 года в Харькове, и в 9-томной «Краткой литературной энциклопедии», выходившей в СССР в 1970–1980-е годы, значится как русский советский поэт, публицист, участник Великой Отечественной войны. Я пытался его разыскать лет двадцать тому назад: работая с документами в Центральном Государственном архиве литературы и искусства (ЦГАЛИ), наткнулся на письма Урина конца 1950 – начала 1960-х годов к Алексею Елисеевичу Кручёных (1886–1968).
         В ту пору я писал монографию о Кручёных и собирал материалы для сборника воспоминаний о нём. Естественно, автор лихих писем, в которых он, как и положено ученику, рапортует учителю о своих литературных достижениях, весьма заинтересовал. Но знакомства свести не удалось: обратившись в Мосгорсправку, я узнал, что В.А. Урин покинул пределы СССР.
         Прошли годы, я и думать забыл об этом человеке. И вот, в 2000 году волею судеб оказавшись в Нью-Йорке на Втором Всемирном Конгрессе русской прессы, приметил среди его участников неугомонного старичка с лихими бакенбардами, который выказывал чрезвычайную бойкость везде и всюду: запанибрата общался с журналистами из СНГ; то ли дарил сувениры, то ли вручал награды в ознаменование 90-летия газеты «Новое Русское Слово»; оказывался тамадой за столиком в русском ресторане на Брайтон-Бич и т.д.
         Я старался держаться от этого сгустка энергии подальше, но в предпоследний день своего пребывания в США вдруг оказался с ним за одним столом, благодаря чему смог разобрать на бейдже написанную по-английски фамилию. Урин! Я чуть не подпрыгнул! И не замедлил спросить, знавал ли он Кручёных. Реакция была мгновенной:
         — Ну конечно! Это же гений русского авангарда!
         Ресторанный шум диалогу не способствовал, и я дал Урину визитку, попросив прислать свои воспоминания об Алексее Елисеевиче. Урин выполнил мою просьбу, его мемуарный очерк перед вами.

Сергей Сухопаров



Воспроизведено (в сокращении)
с незначительной стилистической правкой по:
www.stihi.ru/2013/10/13/9476


Персональная страница А.Е. Кручёных на Хлебникова поле
       карта  сайтаka2.ruглавная
   страница
исследованиясвидетельства
          сказанияустав
статистика  посещаемости  AWStats 7.6:
востребованность  каждой  страницы  ka2.ru  (по убывающей);  точная локализация  визита
(страна, город, поставщик интернет-услуг); обновление  каждый  час  в  00 минут.