Формулирование любой утопии, как правило, включает в себя обвинительный приговор тому вредоносному меньшинству, которое виновно в неправильном укладе жизни людей, в их страданиях. Для католиков в средние века средоточием зла были еретики и ведьмы. Для лютеран, кальвинистов и Льва Толстого — попы. Для последователей Робеспьера — короли, герцоги и графы. Для последователей Маркса — эксплуататоры. Для последователей Гитлера — евреи. Для последователей аятоллы Хомейни — все неверные.
Строители социалистической утопии в романе Платонова «Котлован» видят главного своего врага в “буржуе”. Девочка Настя даже „не хотела рожаться ‹...› боялась — мать буржуйкой будет”.1
В системе хлебниковекой утопии, запечатлённой в таких вещах, как «Труба марсиан» и «Письмо к двум японцам», враг тоже назван с обезоруживающиы детским прямодушием: это — старшие возрасты.
Отныне мир должен разделиться на два лагеря: изобретателей (молодых) и приобретателей (старших).
«Труба марсиан», откуда взяты эти смелые призывы, писалась Хлебниковым в 1916 году. Андрею Платонову исполнилось тогда 17 лет. И молодость, и бедность (не приобретатель) , и талантливость (способность к изобретательству), казалось бы, давали воронежскому юноше права гражданства в государстве молодёжи, Государстве времени, основанном Хлебниковым. Однако, всматриваясь сегодня в мировосприятие этих двух писателей, каким оно предстаёт перед нами в их произведениях, мы начинаем сомневаться в том, чтобы они оказались по одну сторону железных прутьев. Мы не уверены, что Платонову нашлось бы место на хлебниковеком паровозе дерзости или чтобы он захотел мчаться на нем в неведомые дали будетлянства. Мы ощущаем его принадлежащим к старшим возрастам.
Попробуем проанализировать это смутное ощущение, выделив в творчестве обоих писателей те три черты, по которым мы в быту обычно отличаем взрослого от ребёнка, зрелого человека — от подростка: а) способность отвечать за свои слова и поступки; б) способность к состраданию; в) способность к иронии.
Оставим в стороне вопрос о том, насколько условное литературное “я-мы” в творчестве Велимира Хлебникова совпадало с реально жившим человеком Виктором Владимировцчем Хлебниковым, рождённым в 1885 году, учившимся — как и вождь мирового пролетариата — в Симбирске и Казани, умершим от голода в 1922-м. Будем говорить лишь о том Хлебникове, который встаёт перед нами со страниц его прозаических отрывков предреволюционной поры.
Главное, что можно сказать об этом Хлебникове: он талантливо и волнующе непредсказуем в каждом слове, в каждой строке, в каждом изгибе мысли. Но мало того: он также пытается утвердить бытийную важность этой непредсказуемости, этого постоянного ухода от утвердившихся языковых и эмоциональных связей, в системе своего утопического молодёжного государства будущего: Мы прекрасны в неуклонной измене своему прошлому! В том числе и в измене только что пролетевшей минуте, только что сказанным словам. Не надейтесъ, старшие, как бы говорит нам Хлебников, что вы сможете поймать нас на каком-то противоречии, что сможете обуздать нашу безграничную свободу, поставить в угол логических правил. Нет смысла хватать нас костлявыми руками и напоминать, что молодые тоже когда-нибудь состарятся и станут лицом к лицу со смертью.
Счастливое упоение собственным озорством — вот эмоциональная доминанта этого мироощущения. Но эта игра в пиратов времени должна быть гарантированно победной. В автобиографических отрывках разных лет перечисляются только великие свершения Хлебникова, его изобретения, творения и пророчества. Но ни одного упоминания о поражениях. Мы, одетые в плащ только побед... Не напоминает ли это детские игры, где каждый помнит заветные “чурики” — право выскочить из игры в тот момент, когда поражение становится неизбежным. И магия поэзии так же привлекаласъ в этих детских играх, как она привлекается в творчестве Хлебникова. „Чур-чурашки — не играшки...”; „За одним не гонка — человек не пятитонка”, — кричали мы, когда соперник был вот-вот готов пастигнуть нас. Главное преступление старших возрастов — попытки “запятнать”, попытки отнять у молодых право на “чурики”, погрузить их в свой мир, где трудятся, надеются и погибают всерьёз.
В «Котловане» Платонова языковые приёмы тоже неповторимы и непредсказуемы. Но каждый персонаж пронизан какой-то одной главной жизненной линией, одним устремлением, одной тоской, каждый имеет свой характер и свою судьбу, “изменить” которой нельзя. Рабочий Вощев ищет истину и страшится „сердечной озадаченности”. Инженеру Прушевскому „хотелось беспрерывно заботиться о предметах и устройствах, чтобы иметь их в своем уме и пустом сердце, вместо дружбы и привязанности к людям”. Деревенский активист „с жадностью собственности, без памяти о домашнем счастье, строил необходимое будущее, готовя для себя в нём вечность”.
Иногда может показаться, что артель роет котлован, стараясь ни о чём не думать, а крестьяне и вовсе, по выражению одного из них, живут „нечаянно”. Но потом видишь, что это лишь маска, надеваемая перед лицом безжалостной власти. Выясняется, что каждый землекоп „придумал себе идею будущего спасения отсюда — один мечтал нарастить стаж и уйти учиться, второй ожидал момента для переквалификации, третий же предпочитал пойти в партию и скрыться в руководящем аппарате”. Крестьяне тоже проявляют горячее упорство и энергию, когда дело доходит до жизненно важных вещей: сопротивляются обобществлению имущества, пытаются остановить разошедшегося молотобойца-медведя, когда тот бездумно крушит в кузнице хорошее железо.
Справедливо, будет сказать, что “подросток” Хлебников видит в застывшем и неизменном прошлом лишь угрозу бесконечной свободе и возможностям будущего; для “взрослого” Платонова “сегодня” обретает смысл лишь в том случае, если у него есть живал связь с “вчера” и “завтра”.
Второй выделенный нами элемент для сравнения — отношение Платонова и Хлебникова к состраданию.
Понятно, что, выделив старшие возрасты в отдельное и чуждое государство, Хлебников не видит никакой нужды сопереживать им. Всё его сочувствие направлено исключительно на молодых. Могилы юношей, недооценка изобретателей — вот преступления старших возрастов, за которые им нет прощения. В программу благотворных иреобразований включается пункт, который можно считать кратчайшей реализацией идей ницшеанства: Разводить хищных зверей, чтобы бороться с обращением людей в кроликов («Письмо к двум японцам»).
Для Платонова сострадание всему живому — естественная доминанта человеческого бытия. Его проявляют даже безжалостные строители коммунистической утопии, только у них оно направлено на дальних, будущих, прошлых — в ущерб ближним. Чтобы иметь живой и вдохновляющий объект сострадания, они приводят в барак строителей сироту Настю. „Товарищ Жачев, доставь нам на своём транспорте эту жалобную девочку — мы от её мелодичного вида начнем более согласованно жить”.
Примечательно, что именно эта сирота легче других подхватывает лозунги новых хозяев жизни. На их вопрос о „твёрдой линии дальнейших мероприятий”, она уверенно отвечает: „Плохих людей всех убивать, а то хороших очень мало”. И на вопрос о социальном происхождении („чем у тебя папаша-мамаша занимались?”) она не отвечает прямо, а умело замазывает своё буржуазное происхошдение восхвалением Ленина и Будённого. Не об этой ли прекрасной измене своему прошлому мечтал Хлебников, распределял места на паровозе молодости?
Остальные же платоловекие герои состраждут друг другу без разбору, проявляя полное отсутствие классового сознания. В разгар раскулачивания какая-то женщина „сначала бежала по улице и голосила таким агитирующим, монашьим голосом, что Чиклину захотелось в неё стрелять, а потом она увидела, как крестьянская баба катится по низу, и тоже бросилась навзничь и забила ногами в суконных чулках”. Искатель истины Вощев сочувствует даже мёртвой природе, собирает в свою котомку всякие отжившие „предметы несчастья и безвестности. „Ты не имел смысла жизни, [говорит он подобранному сухому листу] лежи здесь, я узнаю, за что ты жил и погиб ‹...› буду хранить и помнить”. В сферу авторского сочувственного сопереживания попадают не тольно больные, голодные, умирающие, но даже и отъявленные злодеи и прохвосты — за опустелость и безжизненность их души.
Для Платонова даже мёртвые — люди. Для Хлебнинова все немолодые — ненужный хлам. Но в этом безразличии ощущается не жестокость, а всё то же детское простодушие, которое чем-то напоминает мальчика из книги Корнея Чуковского «От двух до пяти»: „Бабушка, ты умрешь?.. Тебя в землю закопают?.. Вот когда я буду твою швейную машинку крутить!..”
Дети могут быть бескопечно талантливы в своих проявлениях. Они могут “глаголить истину своими младенческими устами”. Они часто говорят очаровательные и очень смешные вещи, которые мы с удовольствием пересказываем друг другу. Но одного они не умеют: острить.
Почему детям недоступна ирония? Не потому ли, что ирония всегда строится на внезапном снижении высокого? А там, где мы говорим о высоком, мы незаметно вводим понятие различных уровней человеческого бытия, которое детям недоступно.
Так или иначе, представляется весьма симптоматичным, что Хлебников во всём своем творчестве — пугающе серьёзен. Эта серьёзность доходит до апофеоза в поздних вещах, заполненных гирляндами математических формул, которые должны были объяснить все загадки бытия. Но и в расцвете своих творческих сил он не даёт иронии прорваться ни в одной строчке. Возникает ощущение, что она либо недоступна ему, либо смертельно опасна для того, чем он занят.
Другое дело — Платонов. «Котлован» — одна из самых страшных русских книг, но одновременно — одна из самых смешных. Подходящими иллюстраторами для неё могли бы быть Босх и Брейгель. Можно открывать любую страницу наугад и находить фразы и сцены, вызывающие смех сквозь слёзы.
„Мужик было упал [от удара Чиклина], но побоялся далеко уклоняться, дабы Чиклин не подумал про него чего-нибудь зажиточного...”
Баба рассказывает, что её мужик так оголодал, что боится улететь от лёгкости. „Как вечер, так я ему самовар к животу привязываю”.
Часто ирония блещет не в сцене, не в реплике, а просто в диковинном эпитете или в тонком смешении социалистического новояза с нормальным русским языком: „единогласная душа из тебя вон!”; „передовой ангел от рабочего состава”; „свободомыслящая походка”; „обязанность радости”; „громко пропагандировалось молоко с деревенских телег”; „плакал неотложными слезами”.
„Товарищи! мы должны мобилизовать крапиву на фронт социалистического строительства! Крапива не что иное, как предмет нужды заграницы ‹...›
‹...› Товарищи, мы должны, — ежеминутно произносила требование труба, — обрезать хвосты и гривы у лошадей! Каждые восемьдесят тысяч лошадей дадут нам 30 тракторов!.. ”
Как это похоже на то, что доводилось нам слышать из репродуктора всю жизнь! И как часто нам хотелось выкрикнуть слова, которые кричит один из платоновских персонажей:
„Остановите этот звук! Дайте мне ответить на него!..”
Список подвигов, которые Хлебников просит запечатлеть на своей могильной плите, невозможно читать без иронической усмешки: Он нашёл истинную классификацию наук, он связал время с пространством ‹...› он нашёл славяний, он основал институт изучения дородовой жизни ребёнка, он нашёл микроб прогрессивного паралича... Но вот доходишь до какой-то строчки и вздрагиваешь, как от сбывшегося пророчества: Некогда выступил с воззванием к сербам и черногорцам по поводу Босно-Герцоговинекого грабежа... И думаешь: а вдруг этот наследник русских волхвов и азиатских шаманов за восемьдесят лет провидел, что тогдашняя несправедливость обернётся сегодняшней кровавой трагедией на Балкнах? Или в другом месте: Заставил несколько пригоршней воды дроплыть вместо Каспийского моря в Ледовитое. Нет ли здесь предчувствия страшных затей с переменой течения рек, которыми увлекалось советское руководство в последние дeсятилетия своей власти?
Однако, оставляя в стороне эти отдельные угадки и совпадения, мы можем утверждать, что в ХХ веке сбылось более общее, глубокое и страшное художественное озарение Хлебникова: война между возрастами.
Всё чаще, все настойчивее всплывает на экранах наших телевизоров и на страницах журналов и газет этот образ: мальчишка с автоматом Калашникова, с ручной гранатой, с зажигательной бутылкой, с пистолетом. Диктор, словно не замечая возраста, продолжает называть его “повстанцем”, “демонстрантом”, “бойцом освободительной армии”. Но мы-то видим: это же дети, сплошные дети! Дети с повязками красных кхмеров на головах выгоняли взрослых из камбоджийских городов на верную гибель в бесплодных полях. Увешанные патронташами дети пробирались в джунглях Сальвадора, Никарагуа, Перу. Девятилетний афганский мальчик рассказывал в объектив, как легко ему было пробраться на кабульский базар и подложить гранату в корзину с перцами. Арабские дети и подростки осыпают камнями израильские патрули, а взрослые угрюмо и безнадёжно смотрят на это из дверей и окон.
Нет, конечно, не призывами русского поэта Хлебникова всё это было вызвано к жизни. Он лишь, как настоящий художник, ощутил раньше других этот болевой полюс эмоционального напряжения в человеческом сердце и отразил его в парадоксально гротескных формах. Можно, скорее, обвинить технический прогресс, который уравнял силы взрослого и подростка, дав последнему в руки автоматическое оружие. (Уже немецкие нацисты пытались использовать это, посылая батальоны гитлерюгенд в последние месяцы войны навстречу наступавшим армиям союзников.)
Но так или иначе пришло время расстаться со стереотипом, связывавшим всё светлое и доброе с детским состоянием души. „Слезинка ребёнка”, положенная Достоевским на весы судеб мира, сильно полегчала. Сегодняшний ребёнок сделался способным сам вызвать море слёз, а то и крови, и не испытать при этом ни малейших угрызений совести, до которых он просто не дозрел.
Один из героев Платонова говорит в конце «Котлована»: „Коммунизм — это детское дело”. Шестьдесят лет спустя глубокая мудрость этих слов стала очевидной. Ибо не на конкретно-историческом и кроваво-социальном, а на более глубоком — метафизическом и психологическом уровне коммунизм есть не что иное как очередное воплощение вечной детской мечты человека о жизненном устройстве, в котором не надо будет ни за что отвечать — ни за свои грехи, ни за чужие страдания, ни за разорение земли, ни за омертвение души. Потому-то ребёнок, подросток оказывается таким удобным инструментом в разрушении мира взрослых, мира, держащегося — что бы мы о нём ни думали — на чувстве долга и ответственности.
Ответственность художника в этом мире — дать нам глубже понять и почувствовать потаенные течения человеческих страстей в тех тёмных катакомбах души, до которых у нас самих не хватает смелости или таланта спуститься. Думается, и Хлебников, и Платонов этот свой долг выполнили.
Передвижная Выставка современного изобразительного искусства им. В.В. Каменского | ||
карта сайта | главная страница | |
исследования | свидетельства | |
сказания | устав | |
Since 2004 Not for commerce vaccinate@yandex.ru |