Виктор Ховин

В.В. Розанов и Владимир Маяковский

Сопроводительная записка В. Молотилова
ka2.ruзнаю, что те немногие, которые любят, продолжают любить Розанова и те многие, которые начинают сейчас ценить и любить Маяковского, будут недоумевать по поводу этого странного, неожиданного сочетания:
Вас.Вас. Розанов и .... Владимир Маяковский.
И не только странное и неожиданное сочетание, но и оскорбительное для сторонников того и другого имени. Что это? Аналогия или, наоборот, противопоставление?
Нисколько.
— Они настолько враждебны друг другу, враждебны по темпераменту своему, настолько они обитатели разных планет и существа разных измерений, что ни аналогии, ни противопоставлению здесь действительно, казалось бы, нет места.
Я не скрою от Вас и того, что если б Розанов прочёл Маяковского, то он отозвался бы о нём с тем презрением, которое так умел выражать в двух-трёх маленьких и незначительных, но уничтожающих и унижающих человека, словах; и что если б Маяковский читал Розанова.... но, впрочем, я совершенно убеждён в том, что он даже никогда не прочтёт его.
Не захочет. Не поймет. Станет скучно.

И, несмотря на это, или, быть может, поэтому я твёрдо и убеждённо заявляю, что Маяковский — как бы неожиданное отображение одного из рядов Розановских идей. Одного потому, что Маяковский несравнимо ýже Розановского диапазона, он как бы слепок с одного из прозрений Розанова, нежданное исполнение одного из его мечтаний.

Вина ли Розанова в том, что жизнь так по-свойски расправилась и с его идеями, и с его прозрениями, и с его мечтаниями?

Вина ли Маяковского в том, что он, как в кривом зеркале, отразил некую часть Розановщины?

Но не об их “вине” стоит говорить сейчас, а о вечной правоте жизни живой.

Права она и теперь в этой неожиданной и коверкливой реализации Розановщины в Маяковском.

„Я — самый нереализующийся человек”, — говорил о себе Розанов.

И поделом ему, что до известной степени Маяковскому довелось реализовать его.

Спор между Розановым и горделивой российской интеллигенцией, спор между Розановщиной и благородной интеллигентской идеологией всех цветов и окрасок разрешён.

Разрешён самой жизнью. Той невероятной катастрофой, в которую она нас бросила.

И разрешён в пользу Розанова и Розановщины.

Я не знаю, где теперь гордые и благородные обличители Розанова: изменили они своим “гуманным” и возвышенным идеям на территории нашей благословенной родины, или, переведя их на иностранную валюту, творят свое “великое” дело спасения Культуры на территориях Парижей, Лондонов и Варшав.

Но салом чьих идей и идеологий покрыта сейчас поверхность жизни? И не только нашей, но и всей Европы.

Чей оголённый и непритязательный цинизм блуждает теперь — и не только на развалинах России, но и всей Европейской Культуры?

Где тот героизм, который был обещан нам великолепной гуманностью, божественной возвышенностью этих идей и этой Культуры?

„Человек — это звучит гордо”! — было лозунгом всего европейского “гуманизма”. Но если этот лозунг попран ужасными разрушителями мирового порядка у нас, то где же на протяжении всей европейской цивилизации соблюдён он?

Мы знаем теперь, как звучит „человек”. Знал это гораздо раньше нас и Розанов, этот ужасный “циник”, эта безнадёжно опустошённая душа, по терминологии тогдашних обличителей.

И не только знал. Но и посмел об этом сказать вслух.

Посмел надсмеяться над парадом величественных европейских идей; надсмеяться над пресловутым европейским “гуманизмом”, освящённым опереточностью всяческих гаагских конференций.

И не только надсмеяться, но и утверждать какой-то свой “гуманизм”. “Циничную”, но подлинно человечную человечность?

— Человек?! О, это звучит совсем не гордо.

— Посмотрите на меня. Какая уж тут гордость!

„Я не хочу истины, я хочу покоя”. „У меня флюс болит”. Разрывался в своей откровенности, в разоблачении самого себя, этот великий аскет слова и мысли.

И всей Европейской Культуре, обличающей Розанова, действительно понадобился ужасный злокачественный флюс, чтобы предстать в своём естественном, отнюдь не гордом виде. И это после блестящей мишуры, в которой она покоилась раньше, после всех идеологических и словесных бирюлек, коими украшала себя.

А Розанов только от флюса в потенции бежал и мишуры, и бирюлек.

Утверждал себя во всём своём человечестве и не хотел занимать никаких гордостей и возвышенностей у идей всяческих и в мирах потусторонних.

Понял ложь и фальшь всяческих ценностей, которые не по плечу человеку, или по плечу до поры до времени и пожелал остаться только с тем, за что ответить мог, что всегда б по плечу было.

И Розанов, быть может, первая страница истории подлинного человекоборчества.

Впервые сказанная мысль подлинного гуманизма.

Но только мысль.

Этот самый нереализующийся человек взошёл психологизмом открытого в себе подлинного человечьего мира и умер...

И вот пришёл Маяковский.

Я всецело предоставляю представителям формальной поэтики изнывать в бесплодных попытках найти и исчерпать Маяковского в его метрике, ритмике, рифмах и тому подобном; я предоставляю им копошиться в дебрях “сюжетосложений” и обнаруживать заведомо и явно без них обнаруженное, или заведомо и явно не обнаруживаемое вообще, даже при наличии их трудолюбивых попыток.

Для меня Маяковский в другом:


Я человек, Мария,
простой,
выхарканный чахоточной ночью
в грязную руку Пресни.
Мария, хочешь такого?

„Я человек!” „Весь из мяса!” — Так и прёт из всего Маяковского.

„Я над всем, что сделано, ставлю “Nihil”!”

Честный?

— Не знаю, что такое честность.

И то же самое говорил Розанов:


нравственность? Но я не знаю, что такое нравственность. И кто её папаша и кто мамаша?

На месте всей культуры, всех идей её, понятий, категорий, отвлечённостей, формул — одно громадное сплошное и жирное Nihil.... и человек.

Правда, он оказался таким громадным, таким жилистым, с вывороченным наружу мясом, с таким трубным, площадным голосом. Таким враждебным бесплотному психологизму Розанова, не похожим на него.

Но зато человек!

Несомненный и подлинно реализовавшийся в жизни человек. А не слова о нём, не мысль о нём.

Самое ценное в Маяковском — его необычайная законченность, эта невероятная, небывалая реализация своего темперамента. Начиная от внешности, кончая самым незначительным словом, голосом его, манерой произносить свои стихи.

И это не случайность, конечно, что напечатанные стихи Маяковского производят иное, меньшее, впечатление по сравнению с чтением их самим автором. И наивны те, кто ставит это в минус поэту. Рождённые колоссальным темпераментом, они могут быть выговорены так, как  должно,  только его темпераментом.

И недаром была ненависть Розанова к литературщине, вечная и неуёмная борьба его с Гуттенбергом. Недаром всё это по-своему выражается и Маяковским:

„Книги? Ничего не хочу читать”.

„Я думал, книги делаются так” ... Но делаются они не так, как хотелось бы поэту.

И если Розанов требовал внимания к интонациям своих мыслей, если настаивал он на значимости и значительности акцента произносимых им слов, то Маяковский тоже не хочет примириться с мёртвой законченностью, беззвучностью Гуттенберговского способа запечатления своих стихов, вообще с запечатленностъю, и не мыслит своих слов, произнесённых не его зычным, площадным голосом.

И вот эта ненависть Розанова к литературщине, это вечное препирательство его с Гуттенбергом и дали повод В. Шкловскому в его недавнем докладе о Розанове в поте лица доказывать, что Розановское творчество это — не флюида какая-то, не выговаривание какое-то, а литература, с литературными приёмами сопряжённая.

Пустая затея была. Неблагодарная задача.

Ибо, конечно же, книги Розанова — и «Уединенное», и «Опавшие Листья» — это литературное творчество. И поскольку стремился Розанов к выразительности своих слов, постольку литературный приём был в руках его единственным оружием, и оружием, которым владел он вполне совершенно.

И не смотря на то, что всё это именно так, — не пустой фразой в устах Розанова было:


         Я думал, что всё бессмертно. И пел песни. Теперь я знаю, что всё кончится. И песнь умолкла.

Точно так же, как не случайны и слова Маяковского:

„Эта! В руках! Смотрите! Это не лира Вам!”

„Песнь” умолкла, — но от этого Розанов не перестал быть писателем.

Не лира в руках Маяковского, но он остается поэтом.

Какая уж тут лира!

У Маяковского-то!

Не до „песен” им. Т.е. не до  старых  песен. Иные мотивы, иные слова. По-иному поёт душа. И  иная  душа.


Новые несем земле скрижали
с нашего серого Синая
Нам
Поселянам земли
Каждый Земли поселянин родной.

Гудит Маяковский.

И вот этот наш серый Синай, вот это новое человечье евангелие с маленькой буквы, рождённое человеком с Пресни, вот это и есть опорная точка нового гуманизма.

Здесь, конечно, прежде всего, старая тяжба человека с небом, но нового человека, и по-новому выраженная, и о новом.

„Эта вот зализанная гладь, это и есть хвалёное небо?”

Негодует поэт так же, как в своё время негодовал и Розанов:


         Нет, уж если поклоняться Голгофе или там страданию вообще, то потрудитесь-ка небеса поклоняться земле; ибо небеса — они какие-то чугунные, или уж очень праведные что ли: не трескаются, не болеют.

И, быть может, нигде, как в этих словах, не реализовался с такой определённостью, с такой горячностью Розанов, и никогда слова его не были более темпераментны. Дело другого рода, что если у Розанова всё это было судилищем, словесной тяжбою, то Маяковский, отнюдь не склонный к словесным препирательствам, просто выпустил пух из пуховиков небесных.

Но было бы невероятной ошибкой предполагать, что тяжба эта происходит только в сфере религиозного сознания. Конечно же нет. Это борьба со всякими “выспренностями” и “якобы идеализмом”, со всякой “праведностью”.

И разыгрывается она отнюдь не в церковном храме только и не вокруг Лика Христа или Бога, а и под недавно ещё спокойной сенью храмов Культуры и вокруг той “Иконы”, созданной веками человеческой мысли, имя которой — “Культура”.

— Против культуры во имя человека, во имя скрижалей серого Синая.

И именно во это имя Розанов с таким упорством настаивал на правоте всего человеческого, упорствовал в цинизме своём и из кожи лез вон, чтобы не подумали, что человек это звучит гордо; так же как и Маяковский во стократ циничнее настаивает на том, что

„Я площадной сутенёр и карточный шуллер”.

Это ещё почище, чем розановский носовой платок, без которого он никак на тот свет явиться не пожелал.


А за поэтами —
уличные тыщи:
студенты,
проститутки,
подрядчики.
Господа!
Остановитесь!
Вы не нищие,
вы не смеете просить подачки!

Небывалое презрение к  подачке,  невероятная боязнь чем-нибудь одолжиться у Бога, у небес, у идеологий и поэзии.

И если Розанов, правда, без ножовщины, но так нетерпимо расправлялся с “Культурой” и “Истиной”, если футуризм вместе с Маяковским сворачивал голову не только “Культуре”, но и её Великим Представителям, Учителям человечества, то делали они это возмущённые поклёпом — пусть трижды возвышенным — на человека и человечность.

А поклёп был ужасный, чудовищный, чудовищно лживый.

И как характерно, что Розанов так негодовал на изгнание торгующих из храма.

Ведь это же быт, это обиход человеческий, так как же осмелились изгнать его? И ведь изгнан он не только из храма Божьего, но книжниками и фарисеями из Храма Культуры. И она, вся эта фарисейская и лицемерная Культура, вся она покоилась на этом пренебрежении к человеку, к его земному обиходу.

Но вот развалился Храм Культуры. Не стало благословенной сени его, куда скрывалось человечество от дел земных, где заимствовало оно те красоты, которые растрачивало потом в путях жизненных. Не стало прохладной сени. Не стало успокоительных красот. Не по плечу оказались они человеку. Не выдержали испытания.

И остался оголённый человек на оголённой земле.

Остался перед скрижалями Серого Синая. И к нему, к  этому  Синаю привела его жизнь живая.

Вот почему у Маяковского читаем мы:

„Мельчайшая пылинка живого ценнее всего, что я сделаю и сделал”

или:

„А мне сквозь строй, сквозь грохот, как пронести любовь к живому”.

И это то же, что и неуёмная любовь Розанова к земному и человеческому за счёт праведного и возвышенного.

„Болит душа... Болит душа... Болит душа”... Постоянный refrain розановского творчества.

Болит за то, что больно человеку в мире, больно вещам в мире.

Мучится нестерпимою болью жизнь живая.

А Маяковский даже кровавой слюною брызжет:

„Голову размозжу о каменный Невский”.

И размозжит. Потому что


Вот — Я
весь
боль и ушиб.

Это Вам не абстракции и отвлечённые решения. И это не “проклятые вопросы”. И не великолепные постановки мировых трагедий — боль, отчаяние и ужас которых разрешались в спасительных и великолепных, ни к чему не обязывающих, катарсисах. И это, наконец, не разрешение “возвышенных проблем”, — проблемы Гамлета какого-нибудь. И не отвлечённые вопросы: „куда идёт мир?” Или: „что станется в конце концов с жизнью?”

А совсем другие мотивы, совсем иначе поставленные вопросы:


Куда Я иду?
И что делать  мне  с жизнью  моею?

Пусть Маяковский когда-то в разговоре со мной, когда я воспользовался “лирическими” цитатами из него о „боли и жизни”, старался убедить меня в том, что это — самое слабое в его творчестве. Иначе и быть не могло для него, немыслимого без ножа и кастета.

С другой стороны, если Розанов в письме ко мне старался подойти к футуризму, который в сущности его ни в какой степени не интересовал, вероятно, из желания отдать дань моему увлечению, и ничего не преуспел в этом, так это потому, что действенная динамичная сущность футуризма, его площадной голос и кастет в руках его, не могли быть не враждебны Розанову.

На этом я и кончаю свою статью. Но только снова оговариваюсь.

Я думаю, я знаю, что некоторые из Вас, прочтя заголовок моей статьи, подумали: почему  В.В. Розанов и Владимир Маяковский,  а не  Владимир Маяковский и Фома Кемпийский,  положим. Или: не В.В. Розанов и ещё кто-нибудь.

Но, повторяю, не желание провести параллель между Маяковским и Розановым, или сравнить их, или противопоставить друг другу вызвали в жизнь эти страницы.

И отнюдь не намерение, обратившись к самому лёгкому и недоказательному способу доказательств, т.е. вырвав отдельные цитаты из них, доказать, что Маяковский — продолжатель Розанова, или что Розанов — предтеча Маяковского.

Нет. Совсем иное желание.

Желание показать, как в моей читательской психологии сочетались эти два имени. На каком перекрёстке своих личных блужданий встретил я их: Вас.Вас. Розанова и Владимира Маяковского.


25/XII-20 г.



Воспроизведено по:
Виктор Ховин.  На одну тему. Петербург: 2-я Госуд. типография. 1921. С.47–62.

*   *   *

Милый Ховин


И жиды, и русские воистину обнимутся и начнут небесный танец,
и пойдут вместе к слитной судьбе.
Вас.Вас. Розанов.  Из письма.



Ни стыда, ни совести. Наврал с три короба, и в кусты. Собирался, дескать, предъявить слепок (отображение), да расхотел. Как не расхотеть: заблудился и встретил их на перекрёстке. Их, морду лица и гипс. И эти двое меня разблудили, кажись. Сочти, мол, убитые на словесный блуд писателя Ховина трудодни читателя Хавина. А потом исчисли всех облапошенных. Исчислил — беги топиться в море воды. В море выжатой из гипса на морду лица воды.

Некрасиво получается. Виктор Ховин — критик-интуит, ему и не такое с рук сходило. Но мне точно не сойдёт. Ой как не сойдёт.


Третий период истории эго-футуризма связан с альманахом «Очарованный странник», первый выпуск которого пришёлся на осень 1913 года, когда Игнатьев был ещё жив. Альманах предполагался ежемесячным, но выходил раз в квартал. Последний выпуск (№ 10) появился в начале 1916 года. Начиная с пятого выпуска на его обложке значилось: Издательство эго-футуристов. «Очарованный странник» постоянно подчёркивал, что эго-футуризм — продолжение возникшего в начале века декадентства, и ратовал за возврат к его идеалам. ka2.ruИздавал альманах Виктор Романович Ховин ‹...›. Первый выпуск «Очарованного странника» имел подзаголовок «Критик-интуит» и содержал только критические статьи и обзоры, но со второго номера Ховин стал печатать и поэзию, а подзаголовок сменил на «Альманах интуитивной критики и поэзии». Несмотря на свой многословный и подчас манерный стиль, Ховин был способным и серьёзным критиком, убеждённым в том, что после расцвета русской декадентской поэзии наступил период застоя и упрощения; его борьба с символистами, марксистами и “новым христианством” Мережковского была попыткой (впрочем, тщетной) освежить общую атмосферу. ‹...›
Краеугольным камнем программы «Очарованного странника» было возвращение к идеалам русского декаданса: чистое искусство, не ограниченная свобода творчества, духовный поиск. Основными предпосылками истинного декаданса считались крайний индивидуализм и противопоставление себя обществу. ‹...› Образцовым декадентом для Ховина был Оскар Уайльд, которого он удостоил двух статей (№1 и 9) и называл „гениальным интуитом”. Между прочим, Оскар Уайльд являлся для него скорее гениальным критиком, нежели поэтом (даже «Портрет Дориана Грея» Ховин считал критическим произведением). Цитата из Уайльда о лжи ради лжи, высшей стадией которой является ложь в искусстве, украшала каждый выпуск альманаха, стала его девизом. Ховин полагал, что идеалы раннего декаданса были преданы Бальмонтом и Брюсовым, превратившимися в “академиков”, Мережковским, завлекавшим “общественность” в пресловутое “новое христианство”, а также символистами, опасно приблизившимися к реализму и догматизму.
         Хотя «Очарованный странник» называл русский символизм самым значительным достижением современности, перемены в нём под руководством Вячеслава Иванова и Андрея Белого, по мнению Ховина, отозвались забвением высшей святыни этого литературного направления — интуиции, привели к схематизму и рассудочности. ‹...›
         Единственным выходом Ховин считает возвращение к духовным истокам — идеалам первоначального декаданса. Таким возрождением представляется ему эго-футуризм.
         Ховин был не в восторге от словесных экспериментов Гнедова и шокирующих заголовков игнатьевских альманахов, однако приветствовал их как способ взбаламутить затхлое болото современной литературы. „Только эго-футуризм остался верен русскому декадансу в борьбе его за самодовлеющую ценность искусства”, — писал он в третьем выпуске «Очарованного странника», где целый лист посвящён памяти Игнатьева. Отношение Ховина к членам московской футуристской группы Шершеневича «Мезонин поэзии» было благожелательным, хотя он и сожалел о том, что им недостаёт духовности, и называл их „легкомысленными гаерами современности с трагической складкой у губ” («Очарованный странник», №2). Гилейцев Ховин не любил (хотя высоко ценил поэзию Маяковского), называл их „дерзкими московитами”, которые слишком озабочены созданием шумихи вокруг себя и переоценивают значение теории. С большим трудом Ховин принимал „вандалистский” характер современного футуризма и мечтал о грядущем конструктивном футуризме; он делил футуристов на фальшивых, слишком увлечённых разрушением прошлого, и настоящих, всем своим сердцем распахнутых прекрасному будущему. Ховин полагал, что на повестке дня стоит не создание школ и теорий, а оппозиция господствующей литературе. Подлинным футуристом и бунтарём был для него Маринетти, а русские футуристы предпочитали аплодисменты и вместо того, чтобы воевать в открытую, показывали издали язык.‹...›
         Стихи Северянина печатали в альманахе регулярно, с первого выпуска и почти до самого конца. Из Москвы присылали свои стихи Ивнев и вездесущий Шершеневич; но самое поразительное — в нём появлялись произведения Хлебникова, Каменского и Гуро, и это отнюдь не было тактическим ходом с целью расколоть гилейцев, а скорее очередной попыткой Ховина расширить понятие футуризма. Более того, Хлебников и Каменский участвовали в издании 1915 года, когда московская группа практически перестала существовать. ‹...›
         Ховин пытался основать школу  интуитивной критики  — иррациональной, высокоумной и враждебной любым системам и формулам. Для Ховина это означало возврат к „сладким грёзам” декадентов и к импрессионизму раннего футуризма. Один из самых “импрессионистичных” русских критиков Иннокентий Анненский удостоился на страницах журнала наивысших похвал („Он не разбирает и не оценивает — он отдаётся любимым образам”, — «Очарованный странник», №3). Ховин считал, что в своих критических статьях критик „изображает самого себя”, а его врагами являются история литературы и “учёная” критика. В обсуждаемых произведениях особо ценились такие признаки индивидуальности, как непостоянство и двойственность (например, гедонизм и апология страдания у Оскара Уайльда). По этой причине Ховин принимал Каменского и Гуро, наиболее импрессионистичных из русских футуристов. О Гуро в двух выпусках альманаха сказано как об идеальном поэте и вообще создан её культ («Очарованный странник», №5 и 10).
         В конце описываемых событий Ховин заметно полевел; в последнем выпуске «Очарованного странника» тому есть немало свидетельств. Ховин подтвердил свой разрыв с Северяниным, которого не причислял теперь к футуристам, а его вышедшие после «Кубка» сочинения называл „нудной, трусливой, успеха алчущей безвкусицей”. С обложки альманаха исчезло слово  эго-футуристы  и даже непременная цитата из Оскара Уайльда. Довольно неожиданно Ховин принялся защищать со своих интуитивных позиций Хлебникова и даже Кручёных. Альманах напечатал стихи и статью Хлебникова, а М. Козырев похвалил в своей статье его воззрения на математические законы истории. Теперь Ховин предпочитал Маяковского Сологубу и, рассуждая о символизме, уважительно цитировал не кого-нибудь, а самого Кручёных. И наконец, в анонимной заметке „Динамиту, господа, динамиту!” он признался в общей неудаче «Очарованного странника», который „старый истрепавшийся чемодан декаданса напрасно пытался открыть новеньким ключиком”.
         После революции 1917 года Ховин преобразовал «Очарованного странника» в издательство. В 1918 году он выпустил брошюру «Сегодняшнему дню», где объявил, что первостепенная задача футуризма, призванного разрушить культуру прошлого, выполнена. Вместе с тем он осудил Маяковского и его друзей за то, что они предоставили свой талант в распоряжение нового хозяина — большевизма, тогда как истинный футурист восстаёт против любых хозяев. Ховин обвинил Маяковского в заискивании перед властями и, отказавшись принять идеалы пролетарского искусства, завершил брошюру словами, которые когда-то уже произносил: „Динамиту, господа, динамиту!”. Странно, что Ховина не арестовали — в 1919 году появился его новый журнал «Книжный угол»* в котором печатались Василий Розанов и Борис Эйхенбаум (всего вышло шесть номеров). Через два с половиной года Ховин выпустил ещё два номера этого журнала.
———————
* В журнале «Книжный угол» (№ 5) Ховин повторяет свои обвинения, упрекая Максима Горького в том, что тот при царе говорил правду, а при коммунистах замолчал, и нападал на Маяковского и его друзей, которые перепечатали свои старые произведения в хрестоматии футуристов «Ржаное слово» (1918) с предисловием наркома просвещения А. Луначарского. Ховин назвал это предисловие „пощёчиной”, которая вернулась футуристам. Мне говорили, что Ховину удалось эмигрировать, но я не сумел найти подтверждение этому сообщению или отыскать какие-то сведения о его жизни после выпуска восьмого номера «Книжного угла».
Владимир Фёдорович Марков.  История русского фуруризма. III. Эго-футуризм и «Мезонин поэзии»


         Философов ставит Шкловскому на вид бессилие доказать, что футуристы талантливы; вместо этого тот будто бы „на голые стены футуристического дворца повесил кучу портретов — все предки, в золочёных рамах” и оказал медвежью услугу тем, кто заявляет, что им принадлежит будущее. В действительности же футуризму приходит конец, его героические времена, равно и ужас перед этим страшилищем, позади: потоп иссяк в лужу с квакающими лягушками. „Футуристы не победили, а просто слились с толпой”. Уже одно то, что своей защите футуризма Шкловский придал академическую окраску, доказывает, по мнению Философова, поражение футуризма.
         На этом дело не кончилось: минуя несколько выпусков того же «Голоса жизни», Философова атаковал Виктор Ховин, редактор нео-эго-футуристского журнала «Очарованный странник». Отповедь “большего, чем папа римский, католика” вряд ли понравилась Маяковскому и его друзьям: Ховин бьёт по футуристам куда жёстче Философова. С пылом фанатика он заявляет, что истинный футуризм не только не собирается умирать, но даже и не родился: литературная школа и бунт — разные вещи. Восстание против официоза куда важнее не только любой теории, но и поэтической практики; в России ничего подобного не наблюдается. Последовательность, размах и героизм Ховин находит разве что у Маринетти; далее следует призыв к русским футуристам соответствовать самоназванию, т.е. перестать развлекать толпу и уйти в подполье.
         Упрёки Ховина были, пожалуй, неуместны, однако закат русского футуризма как литературного движения в общих чертах он уловил.
Владимир Фёдорович Марков.  История русского фуруризма. VII. Закат

О Ховине писал Глеб Струве (Russian Literature, 1976, IV–2, p.109), но этот локоть вне пределов досягаемости моих зубов. Да оно и к лучшему. Наверняка Струве не весьма противоречит Маркову, какой смысл множить сущности. Да, чтобы не забыть: Маяковскому так однажды влетело за Вас.Вас. Розанова, что мама не горюй.


         Вскоре в той же «Бродячей собаке» (закрытой полицией в марте 1915 года) отмечали знаменательное, из числа прорывных, событие. Изданный на средства и под редакцией Александра Эммануиловича Беленсона (1890–1949), предпринимателя с литературными наклонностями, сборник «Стрелец» свёл под одной обложкой почти всех гилейцев (Давида и Владимира Бурлюков, Каменского, Маяковского, Кручёных, Лившица, Хлебникова), их друзей-авангардистов, работавших в других областях искусства (Артура Лурье, О. Розанову, Кульбина, Н. Евреинова, А. Шемшурина), и таких авторитетных представителей русского модернизма XX века, как Александр Блок, Фёдор Сологуб, Михаил Кузмин и Алексей Ремизов. ‹...›
         Выход в свет «Стрельца» вызвал переполох, о нём на все лады писали газеты. Некоторые увидели в сборнике „пиррову победу” футуристов, поскольку те вели себя в “приличном” обществе символистов паиньками: забыли „пощёчины” общественному вкусу и даже стали „удобопонятны для всякого”. Другие считали, что „альянс между футуризмом и символизмом” не случаен, и усматривали в нём знак „решительного поворота литературы в сторону безграничной власти слова”. Третьи стыдили символистов за терпимость к литературным хулиганам. ‹...›
         Через полтора года, в августе 1916 года, появился второй выпуск «Стрельца», из которого стало ясно, что „альянс” приказал долго жить. Две трети сборника отданы роману Кузмина о Калиостро; Сологуб поместил ещё один небольшой отрывок из «Озарений»; Блок на сей раз отмолчался. Не густо и будетлян. Хлебников представлен концовкой стихотворения, начало которого было напечатано в первом выпуске; Маяковский дал стихотворение «Анафема» (позже переименованное в «Ко всему») — исполненный гиперболического анимализма и религиозной образности взрыв эмоций от безответной любви. Зато появился новый, сомнительных достоинств автор — Василий Розанов с двумя бичующими радикализм и засилье евреев в литературной критике заметками. Либеральная пресса немедленно пришла в движение: один из её столпов усмотрел некую „логику” в союзе между „левым и правым флангами литературы”, благодаря которой антисемитская статья Розанова и „гимн насилию” Маяковского оказались рядом. Маяковский вынужден был защищаться: в открытом письме в редакцию одной из ежедневных газет он заявил о своём разрыве со «Стрельцом».

Владимир Фёдорович Марков.  История русского фуруризма. VII. Закат

Хоть в чём-то Ховин прав: „‹...› если б Маяковский читал Розанова.... но, впрочем, я совершенно убеждён в том, что он даже никогда не прочтёт его”.

— Ещё не хватало читать этого подонка, — поддакнет Ховину Владимир Владимирович Маяковский, принятый в семью железнодорожников не только с распростёртыми объятьями, но и с раздвинутыми ногами.

Я предупреждал, что буду писать о запретном? Предупреждал. Накостыляют, ох и накостыляют. Рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, вышел поезд запоздалый.

Но почему железнодорожники? Потому что мама так воспитала. Сызмалу внушено, и внушено сурово: еврей — матерное слово. А за жида могли выпороть. Приходилось выкручиваться. Делается так: заключённый → зэка, железнодорожник → жэдэ. Зачем напрягать язык и голосовые связки длиннотой Эрец Израиль, если можно выразиться коротко и ясно: депо.

С железной дорогой разобрались, теперь вкратце о подрывниках путей сообщения. Все знают, что рельсовая война — конёк русского мыслителя Вас.Вас. Розанова (1856–1919). При этом оказывается, что Виктор Романович Ховин (1891–1944) — лучший друг этого народного мстителя за распятого римлянами Христа. Кому написал Розанов своё последнее письмо?


20 января 1919 г., Сергиев Посад


          Милый, милый Ховин, целую тебя.
          Ты был всегда моим лучшим другом, и я тебя никогда не забуду. Тоже Садовскому, милому, поклон. Он тоже был моим лучшим другом. Его лирика прелестна.

В. Розанов


Последнее лобзанье в полном сознании разверстой (23 января старого стиля 1919 г.) могилы. Обещает и за гробом помнить. Неутомимый подрывник и народный мститель за распятого римлянами Христа обещает и на том свете не забывать друга-железнодорожника. Составителя поездов, скажем так.

Владимир Фёдорович Марков (1920–2013) данными о жизни Виктора Романовича Ховина после выпуска восьмого номера «Книжного угла» не располагает, и это не поставишь ему в укор. Ховин покинул богоспасаемое отечество, найдя приют в Латвии, а потом во Франции, откуда и был 7 марта 1944 г. препровождён в Освенцим (Аушвиц). Сюда, как известно, гнали на переплавку весь подвижной состав Европы, а именно: конку, трамвай, дрезины с мускульным приводом, дрезины-пионерки, бронелетучки, путеукладчики, паровозы на перегретом паре и паровозы на насыщенном паре, а также бронепоезда и снегоуборщики. Местный железнодорожник Юлиан Тувим этот железный поток одобряет не весьма: „Антисемитизм — международный язык фашизма”.

Четыре слова, из них половина мне запрещена под страхом нагоняя от главнеба. Приходится Юлиана Тувима переводить приблизительно так: рельсовая война — зов сердца выродков любой расы, рода и племени. Приблизительно, ибо рельсы опять-таки заимствованы у проклятого Запада (англ. rails от лат. regula, прямая палка).

Так вот, пытался я Розанова читать по молодости лет, теперь калачом не заманишь. Причина первая: жестоко порицает Гоголя за Фемистоклюса и Алкида Маниловых. Вот же ж, дескать, человеконенавистник: детей не пощадил! Ничего не понимаю, где тут преступление против детства. Напротив того, Гоголь хвалит образовательный уровень помещика Манилова: не всякий знает, что Алкид — родовое прозвище Геракла, он же Ираклий, Геркулес и Эркюль. Отец Геракла пожелал остаться неизвестным, матушку звать Алкмена, деда, соответственно, Алкей; вот вам и родовое прозвище Алкид. Другое дело, что Гоголь тихой сапой протаскивает в дворянские гнёзда глагол алкать, от коего происходит не весьма почтенное имя существительное. Но где тут человеконенавистничество? Он же дворянским гнёздам не пускает красного петуха. Отнюдь! Гоголь Петра Петровича Петуха (перелицованного Питуха, даже не вопрос) приводняет на добычу налима личным иждивением, а не руками рабов!


         К счастью, в самом творчестве Гоголя есть черты, по которым мы можем, наконец, определить его сущность. Мы возвратимся к частному факту, чтоб уяснить всё сказанное и укрепить его, как кажется, непреодолимо. По какой-то обратной иронии, которая смеётся над самыми мудрыми, в искусно выполненную поэму Гоголя замешались две детские фигурки. Это знаменитые Фемистоклюс и Алкид, не похожие ни на что в детском мире — ни действительном, ни опоэтизированном. Ведь о них-то уже мы можем думать, что они были чисты и прекрасны и что никакого „оплотнения” души, о коем говорит г. Николаев, в них ещё не было. И всё-таки они куклы, жалкие и смешные, как и все прочие фигуры «Мёртвых душ». Не вскрывает ли это с очевидностью пред нами, каков состав и остального содержания поэмы? „Не мешайте этим приходить ко Мне”, — сказал Спаситель о детях; даже Он не смотрел на них с высоты и осуждающим взором, но протягивал к ним руки и привлекал их к Себе; как равно и „оплотнённых” душой Он укорял и учил, но никогда не осмеивал. Как же мы можем говорить о какой-то “религиозной высоте”, в свете которой знаменитый сатирик судил людей?
В.В. Розанов  Пушкин и Гоголь. 1891.

Во-вторых, не понравилась мне предательство подрывником Розановым святого (для Эйхмана, Розенберга, Шкуро, Краснова и примкнувшего к ним Власова) дела рельсовой войны: как прижало, тотчас перелицевался в попрошайку на паперти (а вот мы её туда пристроим) синагоги. Эту сметану, которую народный мститель вымаливает у безработных его молитвами кочегаров и смазчиков, я запомнил на всю жизнь.


Моя предсмертная воля

10 января 1919 г.


         Я постигнут мозговым ударом. В таком положении я уже не представляю опасности для Советской республики. И можно добиться мне разрешения выехать с семьей на юг.
         Веря в торжество Израиля, радуясь ему, вот что я придумал. Пусть еврейская община в лице Московской возьмёт половину права на издание всех моих сочинений и в обмен обеспечит в вечное пользование моему роду племени Розановых честною фермою в пять десятин хорошей земли, пять коров, десять кур, петуха, собаку, лошадь и чтобы я, несчастный, ел вечную сметану, яйца, творог и всякие сладости и честную фаршированную щуку.
         Верю в сияние возрождающегося Израиля, радуюсь ему (нрзб).  

Василий Вас. Розанов


И как после этого мы назовём вагон и маленькую тележку розановской взрывчатки Христа ради? Назовём репетиловщиной: шумим, братец, шумим. Эвона когда уразумел почётный железнодорожник Александр Эммануилович (см. выше) Беленсон, что и отрывок, и взгляд, и все розановские нечто свободы совести не касаются: чего нет, того нет!

При этом Виктор Романович Ховин не только прощал Розанову его милые шалости, но влёкся к нему всей душой: любил. А мы от апостола Павла знаем, что любовь человека к человеку всему благоволит, всё покрывает и так далее. Бог есть любовь, короче говоря. Но именно Бог, а не Б-г.

Письмо Вас.Вас. Розанова про сметану, яйца и кошерную щуку я знаю сызмалу. А вот это прочёл позавчера.


         Милый и дорогой Ховин!
         Я Вас люблю, я Вам доверяю. Со слезами на глазах я Вам написал писульку, но (увы) из-за 3[5] к[опеек] (марка) задержал его до выпуска 6–7 «Апок[алипсиса нашего времени]», который должен был выйти “вот-вот”. Но типограф “продержал его под машиною” 1½ неделю (жажда взятки) (лень) (“русская работа”) и я всё ждал-ждал. Пока „арестовали Куприна” из-за „контр-революции”, а у меня как раз в выпуске 6–7 “аграмадная контр-революция” (ненавижу, главное — презираю революцию) — и Елов решил до времени спрятать весь 6–7 выпуск, наконец-то отпечатанный. Конечно, я Вам буду отпускать, для Вашей милой лавочки, (о, какой милой для меня теперь) с уступкою 50%, чтобы и Ховин имел выгоду. Вы мне протянули руку в скорби, в унынии , и если рука футуриста изменила бы: не изменит рука а) в футуристе — пророка, 6) а, главное — рука жида: от пола будет спасение Руси. Верю! верю! верю! Меня безумно тронуло в Вашем эпиграфе (“из Апок[алипсиса]”) слова надежды, веры безумной в Русь, в её будущее: и, знаете, кто так верит — в том Бог. Верьте, дорогой в Бога, верьте и верьте. Что это: Судьба? Звёзды? Нет, я думаю — Небесное лицо! Ведь и в цветке есть лицо: это “чашечка” его, “мордочка” его. Как же не быть лицу в Судьбе, в небе. О, и звёзды пахнут, и Судьба имеет запах, да! да! да! Все храмы — пахучи. Православие прямо воняет, а “лютеранство” без запаха и потому один рационализм и безверие. Дифирамбы, дифирамбы, молитвы, молитвы. И жиды и русские воистину обнимутся и начнут небесный танец, и пойдут вместе к слитной судьбе.

Любящий В. Розанов


Воспроизведено по:  Из последних писем В.В. Розанова. Публикация Глеба Морева (Ленинград)
Русская мысль, №3834 от 6 июля 1990. Литературное приложение №10.


То Алкид с Фемистоклюсом ему не угодили, то церковный ладан. То подрывник, то попрошайка. Упокой, Господи, душу раба Твоего Василия!

Передвижная  Выставка современного  изобразительного  искусства  им.  В.В. Каменского
       карта  сайтаka2.ruглавная
   страница
исследованиясвидетельства
          сказанияустав
Since 2004     Not for commerce     vaccinate@yandex.ru