ВераХлебникова

Село Алферьево (Богородское), Курмышского уезда Симбирской губернии, ныне Сеченовского района Нижегородской области.

„Я помню в нём каждое дерево...”

Сопроводительная записка В. Молотилова
23 июня 1923 г.
Канун Ивана Купалы
апоротник цветёт маленьким неприглядным цветком,
но если сорвать его в урочный час, тогда ... может, вспыхнет и загорится Ало-купальский цвет ...

Ты так смело и нежно сжал его в своих руках в этот вечер, что Тебе — ему открыть свои тайны, для Тебя хотел бы он вспыхнуть сказочной радостью.

Тебе, маленький Принц, с упрямыми губками, я расскажу про одну странную очень странную жизнь. Теперь я не подумаю, как раньше: „Зачем?”

Ты так хорошо сжал свои ручки ... и Ты, я знаю, мне поверишь.

Я уже люблю Тебя, маленький Принц. Ты со мной — и мне хорошо. Как это ты1Вера Хлебникова догадался прийти ... как Ты хорошо догадался!

Или так: я возьму тебя за ручку, и мы пойдем в Кино, в то кино, где ты видел маленькую девочку с оттопыренными кармашками ... Она — помнишь? так тебе понравилась ... Быстро, быстро закрутится лента, но ты не пугайся, маленький Принц, если она сразу оборвётся. Она просто перегорела ... так бывает ...

Её привели-таки — эту девочку с большими глазами под шапкой русых волос — в гимназию, большую и шумную. На щеках у ней ещё розовело летнее солнце, и вместе с весёлыми веснушками на носу румянилось радостью всё лицо — экзамен не страшен, хоть первый! “Синие”2Вера Хлебникова встретили приветливо эту такую ... летнюю девочку, и ещё их слабость: “дети из хорошей семьи...”

Запасов ... хватило ещё и на следующий год, но пятерка стала гостьей ... ещё год четвёрочно-троечный. Ничего себе, весёлый... И затем вдруг жутко стало, после зелёного ландышевого леса, земляничного, летнего, такого встречного, такого улыбчивого, идти в эти большие мёртвые классы с забелёнными окнами: всё думалось о кувшинчатом озере, речке и ласковом лесе, старом седом пчеляке, рассказывавшем сказки на своем затаившемся на лесной поляне пчельнике ... Жуткими стали казаться раздраженные лица учителей, готовить уроков им не хотелось. „X., где вы? в облаках?..” — окликала красно-лиловая история ... противный класс заливался дружным смехом. „Я рисую”, — говорила спокойно девочка с ставшим зимне-бледным лицом и тоскливо смотрела на туго зашитую в синий шёлк, надувающуюся учительницу... „Садись...” Это значило ... значило ... что завтра в её дневнике против истории будет красоваться двойка ... Сегодня она рассказывает ...

Девочка задумчиво садилась и под скрипящий голос ... дорисовывала изогнувшиеся цветы лилий, стоящие на окне: у этих цветов особенные, неуловимые, чарующие изгибы.

Казань. Мариинская женская гимназия.

Двойка? Двойка — это высоко драматическая картина для кино... Двойка — это безысходная тоска: это два глаза отца, вдруг ставшие без зрачков и белыми, устремлённые обязательно через обеденный стол на преступника ... ибо это час, когда деловой человек бывает в кругу семьи ... самый интимный час — беседы... Ты понимаешь, мой маленький Принц, я и теперь иногда вижу во сне двойку — это бывает далеко не весёлый сон!.. И стоит ли она одной детской слезы?!

Впрочем, „ученье — свет, а неученье — тьма...” Но двойки бывали не слишком часто ... но серых троек... Но вот загадка: считали ли эту девочку ленивой? никому и в голову не приходило! считали ли её неспособной? ничего подобного! Раз как-то после заслуженной двойки классная дама подозвала её к себе и зашептала: „Вы не огорчайтесь этим. Вот начальница говорит, что такими детьми гимназия должна гордиться, и учителя обращают внимание...” Вот так так! На что, собственно? ведь ни одного приготовленного дома урока, так разве — в перемену...

Дома, конечно, было определенное мнение на этот счёт: увы ...

Но, пожалуй, это и не была леность как таковая ...

Эти тягостные зимние дни сменялись такими жизненными, полными радостной работы вечерами ... Приходил учитель — и начинался урок рисования. Но был ли это урок? Часов не было и учения не было ... было светлое время, когда девочка с двумя гладкими косами через спину спешно перебрасывала на свою бумагу очертания и формы окаменевшего в привычной позе натурщика. Чтобы быть с ним наравне, ей взвинчивалась рояльная табуретка, а сверху кожаная подушка — и там, на своей вышке, забывала она всё: и гимназию, большой мёртвый класс, и то, что уже 11 ночи — уроки, правда, обычно не приготовлены, и что завтра спросят ... Но когда же было готовить? После обеда, до урока рисования, только об этом и думалось, да ещё все какая-нибудь книга попадает в руки ...

Да ... прощайте, пятёрки, навек!


В городе есть таинственное красное здание с острыми башенками, к которому так тянет ... Это Художественная Школа. Остаётся ходить, смотреть, как входят и выходят из него ученики ... Там у них своя, за стенами, жизнь, таинственная и прекрасная.

Ещё год — и гимназия становится всё более чуждой, часы, проведенные в ней, всё более томительными. К подругам не тянет, остаётся смотреть в перемены на движение ... Улетели давно веснушки, улетел румянец, и с бледного лица смотрят два больших тоскующих глаза ... Две верхних “седьмушки”3Вера Хлебникова часто приходят в перемену вниз посмотреть, как они говорят, на глаза “сфинкса” или “загадочные” глаза. Они милостиво гуляют, обнявшись с ней, по залу. С ними, всё-таки, веселее. Но стоит ей выйти из этого большого дома, пройтись по морозному дню, как опять розовеют щёки и раздаётся задорный смех, призывая других к весёлости.

Учитель рисования кончает школу и уезжает в Академию ...

У них разговор с отцом: „Ей больше нечего делать дома, — говорит учитель, — нужно бросить всё и заняться серьёзно. Остаётся поступить в Худ. школу, у ней большие способности”. Но у ней был ещё хороший слух, и она услышала и впитала в себя всё от слова до слова. Ну, да ... в Художественную Школу ... В это таинственное красное здание днём и вечером ... Казалось, что может быть чудесней?! И вот выковались слова: „Я поступаю в Художественную Школу...” Отпор энергичный: „Этого не будет ... пока не окончишь гимназию”. „Папа, это будет ... Это будет”. Желание станет большим и крепким и ... победит! пусть называют чем угодно, хоть упрямством ...


Казань. Художественная школа. Ныне КХУ им. Н.И. Фешина

Итак, скоро экзамен. Гимназия ушла куда-то в пропасть ...

Думается всегда об одном и том же ... Каждая мелочь кажется важной, и нужно, чтобы на платье был бархатный форменный воротник с голубым кантом и золотыми значками ... И ещё ... ещё будет смешить коса ... пожалуй, там тоже, как и в гимназии, будут подходить ученицы, взвешивать её на руках, щупать, допытывать: „Чем мажешь?.. как моешь?” — заплетать, расплетать ... Это будет так мешать работать у мольберта ... Кажется, нужно её остричь ... но это не так просто: это папина любимица ... он сам её расчёсывает, сам моет, потому что её хозяйке не справиться одной, а остальные так дерут волосы ...

Отпор и победа: большие ножницы перерезали около шеи тугие пряди, коса тяжело свесилась в руки отца, в первый раз у него на глазах слёзы ... „Что ты сделала! ведь в красивых тяжёлых волосах столько очарования!” На душе так хорошо! отдать это для живописи!

Опять веселятся веснушки на носу, и ещё розовее кажутся щёки на чёрном бархате форменного воротничка, во все стороны сыплются русые пряди ... И в душу вливается какая-то растущая радость: краски, палитра, кисти ... Этюды огромными бесстрашными мазками. Краски на носу, на щеках, на руках, башмаках ...


Принимают не выше гипсового ... ну что ж, начинай сначала ... а там переведут. Перевели быстро, через месяц, в портретный. С девяти лет всё портреты, но всё-таки рисуется чудесно, но видится всё по-иному. Но год прошёл, другой год ... Многих перевели уже (переводят ежемесячно), а тут, несмотря на всё внимание и похвалы, главным образом от учеников послед. класса, II и III категорий ‹нрзб›. Терпение порвалось. Нужно выяснить. Ответ: „Ваши работы слишком обращают на себя внимание. Нужно, чтобы работы учеников не отличались одна от другой по приёму. Ваша мозаичность — это предвзятость ... Перемените вашу манеру, вы это можете, и мы переведём вас в следующий месяц. У вас большие способности, и вам ничего не стоит...” Не стоит ... „Я не переменю ... Просто я не приду...” Быстро оделась и ушла. Как мучительно ... Весь этот светлый мир поруган. И больше не пришла ... остались недоконченными работы, всё там стало таким чужим, ненужным. Конец радостным, жизненным дням. Объяснять дома не хочется, догадались сами, что школе конец ... Раздражение отца, догадки, усиливающие горе, и неуместные остроты ... сестры. Как же быть? как идти своим путём?.. Время стало ненужным и дни мертвы. Сколько прошло? год?

Едут в Крым... это радует. Море ... но почему море?.. всегда столько восторгов ... Заранее решаешь его не любить... „Ничего особенного...”

Но ведь это не то подкрашенное море открыток, море курортных дам: „ах, море...”

Безбрежно опаловое на заре — равное небу — влекущее грёзы за пределы зримого, певуче русалочье. Уйдёшь ли далеко в горы, — в душе звучит и ширится его напев, ищешь его знаков в небе, в горных изгибах, в длинных взглядах чёрных татарских глаз, в тоненьких бесчисленных косах, сбегающих по спине ... радуешься солёному привкусу в винограде и опять торопишься назад с открытой ему душой и улыбкой привета ему. Его не рассказать ...


А передать в красках, рисунке нет умелости, это всё не то ... хочется запечатлеть, вызвать4Вера Хлебникова какую-то сокровенную его тайну, и так временами хочется слиться с ним в одно.

Волшебство моря — одно из самых непоборимых.

Киев

Ну что же, мой маленький Принц? дальше?.. Это уже не тот Киев ... это уже не тот Днепр... Не тех и тех времён... Киево-Печерская Лавра. Что-то напевно-зовущее во всём её облике, белых стенах, больших и маленьких золотых куполах, образующих в небе чарующее сочетание. Что может напомнить она только начинающему жизнь?.. Какие-то смутные бесчисленные образы возникают, исчезают, опять повторяются, не беззвучны остаются и эти тёмные суровые пещеры ... Аскольдова могила — над обрывом — ужасно разочаровывает, но к ней опять тянет: сидишь, притаившись, — хочется подслушать какую-то тайну ...

С утра до вечера тянутся к “Лавре” богомольцы... Со всех концов России... Идут сразу помногу ... как вышли вместе из какой-нибудь лесной далёкой северной деревни, так и шли большими жуткими и желанными лесами, бесконечными полями... Густо, сурово, чётко — вышитые холщовые рубахи, повойники,5Вера Хлебникова многоцветные рукава у богомолок. И они принесли, и верно знают её, какую-то свою лесную дрёмную тайну и свою простую веру ... и хочется идти с ними и верить так же ... и пройти вместе в их молитвенно-суровые леса, где цветут белые влажные ландыши, как белые молитвы... Они говорят мало, они совсем не хотят говорить...


“Лавра” очень далеко от предместья Киева, где живём, но ходить сюда не устаёшь и забываешь время, смотря на эту идущую и ищущую Русь ...

В Храме Святого Владимира вся роспись исполнена Нестеровым и Васнецовым, приковывают и зовут какие-то весенние, хрупкие святые Нестерова, неясно хочется их жизни, их подвига, не этих лишь святых, но всего нестеровского нежного тоскующего мира ...

Удаётся поступить в Киевскую Школу. Экзамен выдержан, но такой безнадёжностью веет там, внутри, что ...


Здание по ул. Бульварно-Кудрявской (до 2014 г. Воровского), д. 2. Выстороено арх. Н.Н. Казанским в 1900–1902 гг. по заказу купца Михаила Рихерта. В 1902–1917 гг. здесь находилось Киевское художественное училище, где Пётр Митурич учился с 1906 по 1909 год, Вера Хлебникова — в 1908-м.
уже туда не возвращаешься. Сколько времени без любимой работы!А окружающая жизнь вдруг начинает казаться ненужной, ненастоящей, чудится какой-то другой мир ... может, он и сказочный ... но хочется найти его, слиться с ним, осуществить его хотя бы в образах... Его ищет сознание, его ищут краски, начертания, — куда-то отплываешь, тоскуя и радуясь. Но куда же плыть!!? Туман не рассеивается. Хочется найти себя в творчестве, понять свои силы. То они кажутся полными возможностей, то ... ничем, и это мучительно. На холсте какие-то бессвязные бои красок и очертаний, “похожесть” уже не радует.

А кругом нет никого, кто бы сказал.

Если бы ... опять туда, на море...

Оно чудится днём и оживает в снах...


„Исповедую вас, зори утренние и вечерние,
Вас, звучащие страданьем и радостью ...
Звучите, мои Зори, да будет Воля ваша”.

Судно подходит к молу, над Морем стелется свинцово-малиновый туман; Море и небо одно — горизонта нет. Метнулось пурпурное крыло и замерло круглым краем, вдруг обозначив горизонт.

Мгновенье ... и лучекрылится огненная птица, припала и жадно пьёт тревожно ускользающий сумрак ночи. И вот, распустив окрепшие крылья, она уже несётся ввысь возвестить Миру день.

Беззвучный морской залив, берег обрывистый, на нём белеют выступающие из земли развалины каменных стен — некогда стоявшей здесь греческой церковки, внизу Море тихо перебирает свои камешки ...

В глубине залива высятся горы, ряд за рядом. Трое темнолицых татар упорно взрывают лопатами глину, смешивающуюся с белой известкой рассыпавшихся стен. У них сейчас Ураза, и лица их сосредоточенно суровы, как велит Коран ...

Здесь ещё двое — юноша и девушка. Они примостились у стены и бережно отламывают кусок за куском пересохшую от зноя глину. Возле них лежат обломки лепных украшений, древних сосудов, фрагментов ...

Солнце зашло уже за гору, и розовый свет зари пал на всё сущее ... и сам воздух колеблет розовые струи...

Зашуршали, осыпаясь, комья сухой глины, обнаружив длинное сумрачное отверстие — это погребение: в глухой пустоте его разметались тёмные, словно ущербленные тлением, кости, недоумённо глянули две зрячие малиновым сумраком впадины глаз: недоумённо — на живых, на два живых молодых лица. Стало жутко, не то совестно — того ли светлого, нового, что вдруг неожиданно в душу вошло, доселе невиданное.

Татары, истомлённые зноем и постом — до первой звезды, — уже разошлись; собрав добытые драгоценности, мы, дружные и детски простые, идём через горы домой. Заря догорает, и близится вечер.


Несколько человек татар с чёрными, особенно суровыми во время Уразы лицами разрывали лопатами ссыпавшиеся в глубину ниже грунта стены. Б.Н.6Вера Хлебникова бережно освобождал лопаткой засыпанные фрески и лепные украшения. Я или помогала, или сидела, убаюканная сказками Моря ... Это были новые дни. Я в то время страшно мучалась: душила повседневность, казалось, что где-то есть эта духовная высота, о которой окружающие молчат или не знают, что нужно жить как-то иначе. Это же я поняла и из общения с братом В.7Вера Хлебникова и из всего его поведения ... но он почти всегда был далёко, такой близкий чем-то.

Хотелось найти какой-то новый путь для передачи зримой красоты, новые средства воплощения, и хотелось более того понять, кто я в искусстве, что мне дано ...

Как это было мучительно ... И вот пришёл юноша и сказал твёрдо: что эта высшая красота духа есть и пути к ней есть ... И души приблизились друг к другу и озарились.

Раскопки кончались, обоим пора было уезжать. Осколки амфор, часть стенных фресок, фрагментов мы с болью в сердце побросали в бурное осеннее море ... залив скрыл свою тайну и затих ...


Б.Н. уезжал. Наши руки коснулись и задержались одна в другой дольше обычного пожатия.

В душе звучало что-то новое... Я не знала, что письмо — этот маленький исписанный кусочек бумаги — может принести столько радости ... И в то же время я поняла, что какая-то новая власть надо мной, что я уже не принадлежу всецело искусству, что ему грозит что-то ... А то, что вошло в душу, звучало так ярко. Началась борьба. Это “ребячливое” существо сурово отстаивало свои творческие сны от такой же лучезарной своей первой любви ... Светлой, как день, как тысячи солнц!

Но не она победила: я не еду в Москву учиться живописи (как мечтал Б.Н.). Да, я не поеду ...

Поступила в студию Я. Ционглинского8Вера Хлебникова в Петрограде.9Вера Хлебникова


СПб, Большая Морская улица, д. 38. В 1858–1918 здесь находилась Школа Императорского Общества поощрения художеств. Во время обучения В. Хлебниковой (1910) Школу возглавлял Н.К. Рерих, преподавали П.П. Чистяков, Л.Н. Бенуа, И.Н. Крамской, А.В. Щусев, И.Я. Билибин, Я.Ф. Ционглинский (с 1888).

С первых же дней внимание перешло на мои работы. Я зовусь “барышней с квадратиками”. Первые слова его, Профессора, когда он входит в мастерскую: „Барышня с квадратиками здесь?..” Учащиеся весело смеются. Многие с ним заодно: ещё в самом начале они меня забросали вопросами: „Где это я училась ... у кого? таким необыкновенным приёмам...” „Меня этому никто не учил, наоборот”, — ответила я, улыбаясь им, но в душе стало больно ... ведь за это за самое, за эти квадратики, я ушла тогда, ещё девочкой, из первой ... художественной школы, и весь этот долгий промежуток беспомощно мучилась, не имея возможности работать так, как хотелось, и не умея ещё самостоятельно работать вне школы.


Мои работы просят отдавать студии — для музея. Меня так угнетал этот вдруг-сразу-такой-успех: не так не он,10Вера Хлебникова но то, что благодаря ... тому же самому восприятию, тем же приёмам, я так жестоко была оторвана от любимой работы, столько времени...

Но несмотря на то, что работалось радостно, я помню эту растущую тоску ... и тоску разлуки...

Но недолго пришлось быть там ... месяца два — и оставалось только уехать, привыкнув жить в семье. Я очень плохо справлялась с самостоятельной жизнью (правда, я была поручена попечению “тёти”, но, подавленная её добродетелями и любовью к развязному чёрному пуделю, я сбежала от неё однажды вечером к Брату, временно бывшему там, и затем совсем переехала). Любопытная подробность: насколько помню — одна из причин! — я потеряла одну из перчаток, связанных из противной чёрной шерсти (тёте казалась шелковой) этого пуделя — Дрока — и подаренных мне первой ... в виде особой чести... Каждый раз, когда я выходила из дому, за мной строго следилось, чтобы на руках были именно эти перчатки. Это было почти трогательно, и потому, скрепя сердце, я спускала в их колючую глубину свои руки.

Но стоило выйти на улицу, как я их мгновенно стаскивала с рук, и никакой мороз не мог заставить надеть их снова. И вот в один адски морозный день я потеряла одну пуделевую перчатку, и, спохватившись, я мгновенно представила: устремлённые на меня, полные упрёка, страдания, обиды два больших глаза “тёти”. Жгучий стыд, сознание огромности своей вины ... охватило меня, и, бросив всё , я направилась в “бюро ... потерянных вещей”. Там было что угодно, только не собачья перчатка ...


И, несмотря на то, что я вся ушла в свою первую — большую, громоздкую картину, первый творческий порыв (я не отнимала у ней ни минуты короткого зимнего дня, и только вечер отрывал от неё), я не представляю, какая она, но, если бы можно было, я, верно, стала бы тогда работать сразу двумя руками...

Эта хотя бы неумелая, но горячечная работа совпала с одним обстоятельством, о котором хотелось бы умолчать ... потому что даже маленький Принц улыбается... В неумелых поисках духовности я пробовала по-монашески “утончать тело” постом, питаясь ... неделями солёными огурцами с хлебом!! так, я думала, делается в монастырях, которые мне, часто сливаясь со сказкой, мерещились где-то в древнем лесу, чаруя своей напевной тишиной, плавными движениями келейных жителей, задумчивой бледностью лиц, и хотелось здесь, в миру, чем-то быть, как они... Теперь я уже ясно не могу представить всего этого настроения, но кончилось тем, что здоровье от такого сюрприза ... сразу надорвалось, стали пухнуть ноги, отморозила лицо и руки, так что им было не до томной бледности ... а руки не могли владеть карандашом или кистью. Так не вовремя взбрело то, что тогда вовсе не казалось нелепостью, и приходилось, как ни горько было, бросить работу, закончив самостоятельную жизнь ... и уехать к родным. Правда, в такой чудесный уголок, с запущенным парком.

Алферово11Вера Хлебникова

До сих пор я помню в нём каждое дерево, и каждое было родным и любимым, каждый день нужно было обойти все аллеи, со всеми побыть, послушать их ... да, я помню: я подолгу слушала их, и они не были безмолвными. И то, что понимала я тогда ... возможно, до меня теперь и не дошло бы... Эти древние ели стояли суровые и чем-то добрые, и я им несла все свои тайны, радостные и печальные, и, может, они одни из живых ... узнали самую большую, самую светлую; какой-то новой стала она здесь — напоенной жизнью ... полевыми цветами, обвеянная ласковыми лесными шумами, отраженная в полёте розовых весенних облаков и звенящая в первых зоревых звёздочках, везде во всём... Это поднимало до какой-то молитвенной настроенности.

Дул лёгкий ветер, и в тёплом тумане зацветали вишни ... белыми душистыми полётами был устлан воздух, и только птичьи запевы порой разрывали эту белизну...


Я засеяла маки кругом на моей поляне около пчельника. Когда расцветёт первый мак, придёт письмо ... Он зацвёл первого мая и зацвёл недаром — это походит на сказку, но это очень простая правда: можно знать гораздо больше кругом и вперед ... если чутко прислушиваться. Есть вторая жизнь — жизнь души. Она зорче, без физического слуха и зрения, через неё можно проникать в далёкое.

Перед скрытой диким виноградом верандой цветы ... больше всего резеды ... днём эти цветы пестрят на солнце, но вечером — вечером начинается их таинственная жизнь, когда в мягком сумраке они благоухают навстречу слетевшимся ночным бабочкам: узкокрылым сфинксам и жужалицам... Незримо вливаясь в песни соловья. Был ли это только запах резеды ... но только вдруг неожиданно доносится он и через годы ... и было раз ... что в заплесневелых стенах тюрьмы незримо расцвела вдруг резеда; и на миг тюрьма стала садом...

Далёко отошла угрюмая столица... Это была странная жизнь ... дела были все такие, которые могут быть важными каким-нибудь лесным духам лишь ... а им — людям — это пустяки...

Но она была чем-то так незабываемо богата, она была роскошней и чудесней жизни дворцов! И, мне-то кажется, мудрее учёбы...

Ранним утром нужно было спешить через парк, мимоходом улыбаясь друзьям ... через поле в лес, чтобы застать ещё в росе лесные поляны, когда роса, пронизанная косыми лучами, радужно искрится сказочной роскошью драгоценных камней, — и тогда идти по высокой траве, выбирая приглянувшиеся цветы, осыпая нечаянно их душистую пыль. Идти босиком непременно, и непременно бояться змей, которые где-то таятся... И от росы станет мокрой одежда по колени, но это лишь бодрит. И чтобы ноги придавливали влажную землю, а травы задорно кололи...

Тогда умирает повседневный мир, и в душе, напоенной жизнью, рождается новый мир — хочется творить, любить, молиться в этих зелёных огнях...

Да, тогда эти лесные утренние поляны и рассказали, что то ... новое — это любовь.

Когда приходит новый образ, он как болезнь, он давит на мозг, он наполняет тоской, если нет возможности его воплотить, если ему не дать выхода. Но вот на картофельном поле к старому амбару подвешено полотно — наконец-то! и так отрадно в весеннем воздухе, и так ... и на полотне ... выводить хрупкие черты Снегурочки...


„Я люблю тебя, Снегурочка,
за то, что ты белая...
Душою детскою нездешняя!
Всецело зимняя и все же вешняя...”

Я ещё вернусь к ней, мой маленький Принц, когда ... я соберу всю себя...

На том же к‹артофельном› поле в другом сарае водворился брат В‹итя› с огромным мешком рукописей и, помню, мы по-соседски ходили друг к другу. Он в ветреном и тёмном сарае читал отрывки новых вещей ... но это продолжалось недолго: деревенские курильщики проведали о таких несметных бумажных богатствах ... и однажды ночью был взломан замок и похищен весь мешок с рукописями... Брат сильно огорчился, но он никогда не показывал этого окружающим... Отыскать их не удалось, только изредка маленькие деревенские друзья приносили, таинственно зажав в мохнатой светлой шерсткой лапке какой-нибудь листок рукописи...


Село Алферьево, ныне Сеченовского района Нижегородской области. Здесь в 1910–1912 В.А. Хлебников заведывал лесами и с/х землями Крестьянского Земельного Банка по Курмышскому (и частью Ардатовскому) уездам Симбирской губернии.

И случилось, что спал вдруг монашеско-богоугодный облик, немного унылый, пропали безобразные тёмные платья, сменившись светлыми, лицо стало совершенно иным: казалось, что в глазах затаились голубые весны. Душа ли, напоенная весенним небом, золотисто-зелёными песнями леса, так зазвучала... Удивились домашние, весело удивились братья такому превращению. То молодость нашла себя. Душа и тело приняли свой возраст. И в доме вместо забавной, может, немножко мешковатой сестры вдруг появилась неведомая девушка ... неожиданно стройная ... тихая своими тайнами.

Когда раздавался в летнем дне гром, нужно было, сбросив с себя лишнюю одежду и дела, спешить в поле и лес ... чтобы потом ... по высоким, сплетающимся от ходьбы травам, отдавшим радостно-крупному свежему дождю свои ароматы, идти домой, смеясь его серебряному плену...

Идти, идти по глубокому полю. Дождь снял, обезличил то, что разъединяет, отчуждает от солнца, от природы: лёгкая, широкая одежда, охватив тело, не тяготит, тёплыми струями сбегает вода по рукам и волосам. Идёшь, босая, по тёплой скользкой земле ... А дома мамина тревога и суета. Это тоже хорошо. „Это так глупо...” Нет ... это чудесно... И под конец распушившись — уже сухая, сидишь за “маминым чаем с вареньем”, непременно в какой-нибудь маминой шали или необъятном капоте.


„Когда же лес жемчужно-росен,
Когда в алчбе слетает осень
На голые поля ...
Когда на тёмные озёра
Всплывают стаи лебедей ...”

Трудно сказать, в чём эта притягающая сила — голых осенних полей... Когда дует чуть ледяной ветер и вдоль низко нависших туч тянутся стаи чёрных птиц ... и откуда-то издалека доносится запах опавшего сырого листа... И этот тонкий, бодрящий, чуть ледяной ветер немного мешает идти, но и это хорошо, — тогда ярче горит душа и тело, зовя к жизни и творчеству.

Я видела утлые разливы роз ... под золотистым южным небом — начиная с опьяняюще-пурпурных до опалово-чайных — далёко разносил нежный ветер их аромат... Но подчас ярче и желанней мне вспоминалось это осеннее поле, с кое-где забытыми колосьями и поблёкшими васильками, когда дует чуть леденящий ветер и вдоль туч тянутся чёрные птицы ... а ветер немного мешает идти и откидывает назад волосы ...

Но все эти радости, эта жизнь вела к одному — жажде творчества, воплощения зримых форм и своих наплывавших образов, но особенно в красках умелость была слаба, карандаш ушёл много вперед, завоевал что-то своё, но нужна была постоянная работа, студийная ... нужно было проститься с своим царством и ехать работать. И, разделённое расстоянием, всё же всё ярче звучало другое чувство... И казалось мне тогда, что в нём моя жизнь и смерть, жизнь и смерть моего ещё такого беспомощного искусства... А разлука становилась все тягостней. Но нужно было спасать, так я боялась, что то, первое, поглотит его, не дав найти себя, и ещё ... я боялась, я чувствовала, что малейший разрыв в первом будет и его смертью... Казалось бы, любовь и искусство должны укреплять друг друга, но тут было иначе, и мучительно, помню, было это раздвоение и борьба ... Нужно уехать далёко и там работать ... Я думала — можно уехать от любви за горы, за моря ... от своего счастья ... бежать!..


В белых стариков-великанов сгорбились под наплывами снега деревья парка, сторожат его сказку “сегодня”. Может, выйдет она на поляну тоненькой царевной и будет играть с смехунами зайцами, а может, всего лишь огнисто-красной грудкой снегиря прозвучит она в белизне снежного таинства, и в памяти отлетающего дня равно радостна будет та звучаль. Тишина, белизна ... Это та сияющая белизна, которая — мгновение — и претворится в неисчислимость красок, неповторяемых, многогранных, чудесных, как драгоценные камни ... Это та тишина, которая в своей стройности рождает звуки. Мгновенье — и они разольются волнами, опаловыми и аметистовыми каскадами. Так начертано на крыльях сегодня, и будет мелодия звучать волшебней всех скрипок мира.

Утомлённо, колыбельно реют крылья белого Сегодня, только вековые деревья тёмными, морщинистыми стволами разрезали его целину. На скамье под старыми елями сидит девушка; рука её, выбившаяся из муфты и беспомощно затихшая, такая белая — на тёмном меху. Взгляд больших глаз. Вглядеться в них — кажется, что две голубых лампады мерцают на бледной смуглости старинной иконы. Сама ли она лик иконы... И ещё, чем-то неведомым осененная, она кажется олицетворением созерцания. Не лёгкий белоснежный олень, украшенный ожерельями, явился ей сегодня в затейливом узоре пышно раскинувшегося по деревьям инея ... Ветви раздвинулись, и блеснуло синими лезвиями море, острые сапфировые клинки, скрещиваясь и звеня, мгновенно залили снежное поле ...

Но вот солнце уже зашло за ближнюю гору, и уже опаловым стало море, и сурово смотрят утомлённые постом тёмные лица татар...

Измучившись ... я стала просить отпустить меня за границу, в Париж. Силою желания, верою в единственность исхода я убедила Маму... Отец сказал: каприз, результат избалованности и эгоизма. Сестра подхватила. Но всё-таки я ехала: мамина любовь слепо подсказывала, что мне это нужно... Мы жили в Симбирской губернии. Пришлось приехать в Москву за заграничным паспортом. Эти дни в ней были для меня пыткой: я боялась встретиться лицом к лицу со своим счастьем ... и только особенная задушевная ласковость брата (Александр) смягчала пребывание мне. И вот, накануне отъезда, когда я шла по улице, раздался знакомый голос: „Вера Владимировна...” Я невольно оглянулась: Б.Н. подходил с сияющим радостью лицом и протянутой для пожатия рукой. Как это случилось, я не знаю. Я сказала тихо: „Я вас не знаю”, а он остался с протянутой для пожатия рукой, а я пошла ...

Сказать свою, может, единственную ложь тому, кого любишь больше жизни!..

Долго брат шутил и говорил со мной, как с капризничающим избалованным ребёнком. А у меня душа разрывалась от страдания. Бежать, бежать. И я часами, иногда до зари утра стояла у окна поезда, торопя его бег, дальше ... дальше ...


Варшава — Берлин — Париж. В Варшаву поезд пришёл ночью: пограничный осмотр ... носильщики вносят багаж в большую мрачную комнату — бесконечная вереница пассажиров. Стоим, стоим ... спать хочется, ещё один — и мне ... Это изящный господин ... осматривают его солидные чемоданы, он же убедительно, мягким голосом доказывает, что не стóит тратить время, перерывать всего... Но упорно погружаются руки и вынимают каждую мелочь. „Господа, говорю вам, бесполезно...” И вдруг лица контроля озарились ликующей улыбкой: каждая рука подняла вверх по бутылке — небольшой бутылке, в каких обычно бывает ром... Изящный господин растерянно съёжился, а на прилавке вытянулся узкий ряд маленьких бутылок... Конец... Собираю всё терпение и вдруг: „Проходите, барышня”. Нежданная радость! Бросаю чуть ли ... не благодарный взгляд дежурному офицеру и под тихий ропот ... исчезаю с носильщиком ...

Берлин. Белый, розовый, толстый носильщик, добродушно ворча, вытягивает мой багаж, я улавливаю слово: WWWW12Вера Хлебникова

Мы на площадке вокзала: стоим и смотрим вопросительно друг на друга. Наконец, говорю: „Париж”, — но он что-то объясняет, волнуясь. Молчу — ибо не понимаю. Какой-то маленький господин начинает вслушиваться... И вот раздаются благодатные звуки русской речи ... хотя и с акцентом ... Радость! Мы уже несёмся в багажную, кассу, банк ... по немецкой улице. Маленький господин быстро и бойко распоряжается, и мы несёмся обратно: указания носильщику, распоряжения носильщику, серия наставлений мне, — и он добродушно раскланивается. На громоздком извозчике с громоздким кучером движемся по громоздким улицам Берлина: какой-то тяжеловесный памятник на площади, дурной архитектуры дома... Усаживая меня на извозчика, мой добродушный носильщик бережно положил на корзину синее пальто с пунцовыми отворотами и золотыми пуговицами... Я жестом выразила удивление, он же снисходительно, добродушно похлопал по вещам: всё обстоит благополучно, как нельзя лучше. И мы поехали на другой вокзал. В поезде, когда я увидела в своём багаже синий халат ... я решила, наконец, что это костюм для пограничного знаменитого осмотра... Но почему же у меня одной?! Наконец, уже подъезжая к Парижу, я спросила мою говорливую спутницу, зачем в Берлине мне дали „это” — указала я на пальто. „Разве это ваше пальто?” — удивилась она. Так ... это просто мне попало чужое пальто... И я рассказала ей, как я ждала торжественного осмотра...

Француженку так легко рассмешить... недолго.

Поезд несётся дальше: широкие сельские дороги в тени тополей и больших развесистых деревьев, вроде буков, лиственниц? Не знаю!.. с яркими лакированными листьями. Ярко-зелёная трава ... всё дышит покоем. В чёрных раздувающихся платьях и широких соломенных шляпах несутся деловито сельские немки на велосипедах по этим удобным дорогам под синим небом. Домики, весёлые, как игрушки, ютятся в ярких солнечных цветах: цветы на земле, цветы вьются кругом — это бесконечно мило...

Но что поражает — это огороды: кажется, что земля изнемогает от такого избытка... Широкими сплошными полосами — жёлтыми, лиловыми, оранжевыми, зелёными, голубыми и синими — тянутся переполненные огороды, разнообразясь квадратами — образуя такой красивый, но немного тяжеловесный ковер — в изобилии... Но поезд уносит дальше и дальше, оставляя лишь пёстрый лёгкий узор для зрения...

Серое туманное утро, чуть моросит ... Скоро Париж ...

Маленькие серые домики, кружево деревьев: “la campagne...”13Вера Хлебникова Я уже на площадке ... Вот она, Франция ... „Mademoiselle, могу я предложить Вам свой зонтик, если будет дождь?..” Удивлённо оборачиваюсь: парижанин из вагона. „О, non monsieur! merci”.14Вера Хлебникова Он галантно раскланивается ... Этот пустяк как-то портит тихое настроение серебристо-розоватого утра: эти налакированные глаза ... большие и чёрные, и длинные на чуть напудренном, по-парижски бледном лице, они неприятны ... ухожу в вагон.

„Paris!” — раздаётся гортанный выкрик, и поезд вкатывается, втягивается под стеклянные стены вокзала. Вагоны наводнены носильщиками. Выходим. У дверей полиция... Останавливают всех прибывших пассажиров. Какой-то гортанный вопросительный птичий звук... Я останавливаюсь, недоумевая. Скажите — non, non, — шепчет мне на ухо спутница-парижанка. Non, non, — бормочу я, и мы на свободе! „Чего non, non?” — спрашиваю я её. „Да вина же, мой бог!” — смеётся та. Вытаскиваю бумажку с адресом отелей, нанимаю извозчика: у него на голове чёрная высокая шляпа вроде цилиндра и высокий тонкий кнут. Движемся ... Улица Boulevard Montparnasse15Вера Хлебникова ... едем ... Проехали ... нет!.. останавливаемся перед каждым полисменом, советуемся, опять едем... Нет и нет! Извозчик начинает тихо беситься: его полное собственного достоинства красное лицо синеет... Я в унынии. “Mignonne”,16Вера Хлебникова — говорит, перебегая улицу, мальчишка и, подпрыгнув на одной ноге, посылает воздушный поцелуй. Мне ни до кого ... Извозчик становится все мрачнее и наконец заявляет: „Я дальше не поеду...”— и останавливается. Уговариваю его ехать в ближайший отель: комната есть ... слезаю ... Не знаю, как расплачиваться. Внизу сама хозяйка с лицом старого ворона, в чёрной наколке и чёрной вязаной накидке вроде крыльев ...

Развязный garçon17Вера Хлебникова весело несёт вещи наверх, в комнату: тусклое тёмное зеркало в крашеной раме, большой грязный диван, кресла, пёстрые грязные гардины, огромная, покрытая ситцевым пёстрым одеялом кровать. Я замираю в ужасе. Казалось оскорбительным даже дышать воздухом этой комнаты. Garçon бойко, развязно шутит: „Больше Mademoiselle ничего не нужно?” „О, нет!” Как жутко в этой комнате ... неприятно ни до чего дотрагиваться. Скорее запираю на ключ комнату и сбегаю в огромный чужой город.

И затем, чтобы не заблудиться, продвигаюсь по Boulevard Montparnasse ... Из отеля в отель. Наконец, в переулке с приветливыми особняками нахожу в отеле, лишь открытом, крошечную комнату с балкончиком: в ней камин, маленькая полудетская деревянная лакированная кроватка, такой же столик, шкап и стул — венский.

На улице захожу в крошечное Кафе — там чем-то очень мило: старик хозяин, две дочери. Старичок всё время отечески мне улыбается и говорит подошедшей дочери: „Quelle belle fille”.18Вера Хлебникова Та кивает головой: „Oui”.19Вера Хлебникова Это действует на меня как привет. Я давно хотела с ними заговорить и я пренаивно спрашиваю: „Что monsieur говорит?” Дочка отвечает, смеясь: „Nous disons que vous êtes belle”.20Вера Хлебникова Мы смеёмся и дружелюбно разговариваем. Он итальянец, это его две дочери, смуглые, с ласковыми красивыми глазами. Это Кафе художников-студийцев, к вечеру оно бывает полно. И не удивительно: так легко здесь дышится. Три добрых детских улыбки хозяев дают ему особое очарование, становится весело и просто на душе! Да ещё итальянские кушанья, фрукты и само помещение, крошечное и уютное. На эти лживые шумные улицы они сумели перенести и сохранить настроенность тихой итальянской campagnia,21Вера Хлебникова гостеприимство крошечного придорожного albergo,22Вера Хлебникова при виноградном саде, где дочери, сами, напевая “stornello”,23Вера Хлебникова нарежут гроздьев винограда к вашему ужину — проще, к фасоли или макаронам, на выбор, и вы, запивая молодым, ещё с привкусом polfo,24Вера Хлебникова красным вином, будете смотреть через пунцовые от заката деревья на озарённое небо...

Они принесли это с собой в этот шумный свистящий город, они сохранили это в своих улыбках. Мы дружески простились за руку, как старые друзья. Возвращаюсь в свою комнату ранним осенним вечером, и ещё жутче кажется там, чудятся чьи-то лица, чьи-то пошлые голоса... Спать не ложусь: извлекаю из угла стул и сажусь на него до утра... Скорее расплачиваюсь и, к удивлению la padrona,25Вера Хлебникова переезжаю.

Chers amis!26Вера Хлебникова Париж-город, всемирный пассаж ... гостиный двор ... и потому не даёт сознания чужбины. Обувь и походка парижан гораздо выразительнее их лиц: в них-то весь “парижизм”, мне кажется, и заключается. Здесь много “les negresses”,27Вера Хлебникова они очень гордятся своей наружностью, а может, это щит от любопытства прохожих: во всяком случае, они ходят, как царственные слоны ... медленно раскачивая страусовые перья головных уборов (шляп).

У парижан привычка высказывать свои впечатления вслух, и часто приходится слышать: „Ell est gentille...”28Вера Хлебникова по адресу ... правда, нескромно? Но это для тебя (pour faire plaisir!29Вера Хлебникова) Мой адрес: Rue de la Gironde Chaumière. Près de la Gare Montparnasse. Hotel meublé — Mon Louvigny.

Здесь довольно холодно в домах, холоднее, чем на улицах, и потому парижане целый день бегают и лишь на ночь возвращаются в свои погреба. Я ездила в подземных трамваях Metro. Такой способ сообщения очень облегчает сутолоку улиц. Зато наверху — царство автомобилей: они носятся, как боевые стрелы.

Шлю привет ‹нрзб.› улиц.


Я в Париже? Как это случайно ... Как я странно далеко ... Как нужно много работать, чтобы скорее вернуться, чтобы увидеть вновь того, о ком тоска, кому ...

Куда же поступать?.. Только не в правительственную Академию! при одной мысли об этих домах пытки в душу заплывает тоска.

Против моего балкона два, по-видимому, модных художественных Ателье. Свободный доступ всем... С утра толпятся натурщики перед дверями на тротуаре и улочке: итальянцы в чёрных, через плечо закинутых одним концом, накидках, мулаты, негры, какие-то дикари ... тонко разрисованные парижанки. Приобщаешься общему шумному жизненному настроению. Входят и выходят ученики... Сбегаю вниз, покупаю бумаги, углей ... и иду в студию.

Много надушенных (немного слишком) кокетливо одетых дам ... аккуратно растирают карандаш по белым листам, шепчутся с соседями, тоскливо смотрят по сторонам, кажется, что люди приходят убить время: двое monsieur30Вера Хлебникова бросили рисовать натурщицу, делают набросок с меня. Я немного смущаюсь, но знаю, что хотя бы эта белая фетровая шляпа с мягкими широкими полями безо всякой отделки, приколотая чеканной серебряной булавкой, и серебристо-серое платье, перехваченное тускло-серебристым шнурком очень высоко, — они таят какую-то исключительную прелесть, и может — только на мне ...

Дамы смотрят на меня не очень дружелюбно, да я и не собираюсь здесь оставаться, этот дилетантский салон скуки меня не привлекает.

Заведующий — маленький толстый итальянец с наружностью коммерсанта — быстро и приветливо катается по очаровательному стеклянному крытому дворику с пальмами, статуями и стильными скамьями. Это лучшее место, хотя не менее искусственное, чем всё остальное. Да, кстати, он, Maestro, меня принял за итальянку и как мог очаровательно улыбнулся толстыми губами. Случайно встречаюсь с русской барышней. У ней глаза бирюзовей бирюзы и щеки как самые нежные розовые розы. От неё веет чарами запущенного провинциального сада и на волосах золотой отблеск спелой ржи.

Она, кстати, рисует и знает все Мастерские... Она предлагает на выбор: пустующую Мастерскую, занятиями в которой руководит известный парижский художник, кажется WWW,31Вера Хлебникова или просто большую, просторную, удобную Мастерскую. „Конечно, просторную мастерскую”, — говорю я и получаю адрес: WWWWWWWWWWWWWWWWWWWWWWWWWWWWWW32Вера Хлебникова


Большая, старая студия; навстречу вышла смуглая девушка, с косами, закрученными, как круглые раковины, над ушами, у ней в руках зажжённый светильник: серебряная ножка, а наверху три серебряных фитильных лампочки. Это было неожиданно красиво. Я решаю работать в этой Студии. Хозяин “Academie Witti”,33Вера Хлебникова огромного роста итальянец с большой чёрной разбойничьей бородой и массой чёрных кудрей на голове. Издали он походит на разбойника, вблизи на глупого ребёнка — так простодушны его небольшие голубые глаза и улыбка огромного коричневого рта. Но главное действующее лицо — это madame Witti. Она умеет быть очаровательной, с весёлым детским смехом римлянки. „М.W. тоже немножко ‘peintre’”,34Вера Хлебникова — говорится с обворожительной улыбкой.

Шумный испанский говор и смех, тёплый, мягкий свет больших керосиновых или газовых ламп в просторной деревянной студии — всё это располагает к работе. Испанцы работают с каким-то ожесточением. Они, объединённые здесь вокруг известного испанского художника Англадо, их гордости, для него покинувшие золотистую Испанию, они твердо верят в достижения ... хотя работы их скорее слабы...

Наконец я чувствую себя хорошо, всё забывая как на молебне. Англадо подошёл ко мне: „Какая своеобразная работа, продолжайте не отступая, у вас талант”, — и он заговорил по-испански с собравшимися около него учениками, показывая им рисунок.

Я бываю в студии на утренних, дневных и вечерних занятиях ...

Ухожу из дому ... в восемь, работаю красками до 1 (здесь же завтрак), от часу другая натурщица и другая группа учащихся — до 4. Затем перерыв, и от пяти до 10 вечера я опять здесь на рисовании.

В часы живописи собираются здесь люди со всех стран света: норвежцы, шведы (испанцы более вечером), американцы, сербы, латыши ... немцы и русские. Мне это нравится, но работать... 12–13 часов в день становится непосильно! Хотя работать всё лучше и лучше. С обнажённой натуры я ещё никогда не писала. Это целый новый мир! такое тихое счастье ...


Сентябрь
Конец.

Умереть ... Как это странно ...
Умереть и забыть навсегда..?
Что зажжённые солнцем барханы
Целовала по-детски звезда ...

Астрахань

Ноябрь.

Прошло уже несколько лет кошмарных, как гигантская губка насыщенных мучением, вместивших огромные мировые события. И сейчас, когда я вспомнила, на мгновение вспыхнуло восхищение, живое, как тогда: когда из потоков перламутровых отсветов, из сбегающих и оковывающих формы линий возникали впервые формы человеческого тела на холсте, — эта немая музыка. Люди скрывают такое чистое и святое, как красота человеческого тела, но они скрывают не потому, что оно священно, — потому что “стыдно” наготы. Может, виноваты в этом те, что не умеют чисто смотреть на тело, — как на икону ... ведь это “мысль божия?!”, по крайней мере, что-то прекрасное, как музыка, как песнь, как белые цветы.

Когда я была на Капри, первые дни после парижского тумана я так радовалась солнцу, что оставалась подолгу после купания на маленькой скале греться на солнце, вернее, жечься, и оно сожгло меня так сильно, что прикосновение плотной одежды было невыносимо болезненно. Пришлось оставаться дома в одном купальном синем трико, легко и вольно освободившись от засилья одежд, и было по-детски просто. Но море так звало, блестя и искряся на солнце, и я не вытерпела: накинув синий дорожный плащик, спустившись немного вниз по узенькой дороге-уличке садов и дальше по тропинкам через сады, я прибегала радостно к морю. Может, под загаром смуглая с ног до головы, до колен босая, иногда в венке из горных цветов, я не чувствовала стыда обнаженности, я не чувствовала стыда тела, мне было так хорошо, и ясно, и спокойно. Я проходила мимо случайных встречных, и ласково, как детям, я помню, улыбался ... вышедший кто-нибудь на крылечко соседних рыбачьих сеней, и не было укору в лицах старых, и приветом звучало: „Bella bambina”.35Вера Хлебникова Правда, было потом так мучительно неожиданно другое. Но было это после ...

Да, тогда иконой было для меня тело, и теперь тоже оно свято для меня. Но однажды тогда я увидела, как оскорбительно смотрят на него, и стало жутко. Люди попрали его красоту и святость своим желанием, что ли ... Так вот струились, напевно смешиваясь на палитре, перламутровые аккорды красок, никто уже не запрещал им ложиться так, как им было вольней: чеканной мозаикой, сплошными наплывами. Ты меня часто спрашиваешь, Маленький принц ... Да, тогда, я помню, было как-то счастливо ...


Днём здесь северное царство, вернее, Норвегия. Их немного в большой Студии, но большими фигурами, тяжёлыми жестами, зимней краснощёкостью, плохим французским шершавым выговором они заполняют мастерскую. И невольно представляешь себе фермы.. И думаешь, как лучше было бы: если бы они остались там или то, что они здесь? Их энергия, северный пыл пролетают куда-то мимо стоящих перед ними холстов... С первых же дней они начинают шумно волноваться в ожидании задержавшегося в Египте профессора, и когда узнают, что он уже в Париже, но не является, вспыхивает маленький бунт... Я пробую их немного охладить на их заявления, что они приехали ради него в Париж, и каждый день без его поправок — это пропащий день, пропащие деньги... — говорю, что, право же, из-за этого не стоило ехать, что работать можно и у себя на родине, главное, не это ... а своё собственное достояние. Они, как дети, стоят, разиня рты, и сразу обращаются ко мне: „А вы зачем сюда приехали?” „О, не за этим, конечно, только не за этим”. Эти случайные малозначащие слова им кажутся чем-то неожиданно новым: они смиряются, даже не идут на дом к W.D.36Вера Хлебникова с протестом.

Однажды, придя позже обычного в мастерскую, я застала всех собравшимися посередине мастерской. Они стояли со своими холстами, а посерёдке сидит кто-то новый со светлой бородой и светло-голубыми насмешливыми глазами. Нетрудно было догадаться, что это и есть долгожданный профессор W.D. Он, кто собрал с разных концов земного шара молодые души жаждущих причаститься творчеству. Норвежки с раздувающимися ноздрями выставили свои холсты и замерли, готовые к приятию-восприятию постижений ... уже в готовом виде, завоеванных талантом W.D. ... Он уныло смотрел одну за другой работу. Я решила своё не показывать, так как вся эта сцена принимала трагикомический характер. И его вид. И вдруг, о ужас! из-за учеников вынырнула сияющая, как всегда, Маленькая Madame Witti с моим холстом прямо перед глазами W.D. Не успела я раскрыть для протеста рот, было уже поздно! И я покраснела за всех сразу: мне было нестерпимо совестно за все эти лимонные, мучающие глаз тела. Они (ученики) не понимали, мажа какой-нибудь яркой краской, одного: что эти порой яркие краски подвластны своему внутреннему зову, темпу, ритму, внутреннему безошибочному чутью Художника.

„А это чьё?”, — оживился W.D., и М. Witti, сияя ещё больше удаче своей выходки, двинулась прямо на него: „Une Mademoiselle Russe ... voilá, monsieur...”37Вера Хлебникова И бедной жертве осталось, смеясь, подойти. „Это вы работали?” — спросил он приветливо. „Да.” „Совсем, совсем свои приёмы, что-то такое своё, мне нравится. Посмотрите, — сказал он ученикам. — У Вас больше ничего нет?” Я пошла, собрала рисунки (вечерние), кроки. Он смотрел и всё больше оживлялся. „Больше нет?” Он встал и стал искать сам в моей бумаге ... „Вы смотрите это”, — торжественно вынул он и развернул перед учениками мой рисунок. Правда, он мне самой очень нравился: это был ритм волн, претворившийся в тела плывущих вперёд девушек и юношей, гармонично сближавший формы моря с телом человеческим, и наоборот. Он так долго смотрел его и говорил о нём ученикам. Казалось, ему не хотелось с ним расстаться, и я подошла и сказала: „Если он Вам нравится, можете его взять себе”. Он просиял. Это было ему за его привет, такой искренний. Ещё рассматривая мои работы, он сказал, что хотел бы меня видеть у себя в мастерской и показать мне свои ... Надписал на визитной карточке свой адрес, прося прийти. И вот мы были уже немного друзьями. Он умел, этот Парижанин душой, вливать потоки бодрости. И как умел впоследствии целить душу молодого, ещё не уверившегося в себе художника! Но зато Норвегия замкнула какое-то тупое раздражение.

„Ну что, ходили вы к W.D.?” — встречали меня жадно. Мне было несколько неловко, что я попала сразу в какое-то привилегированное положение среди остальных, и я медлила, нарочно охлаждая их каждый день ответом: „Нет ещё”. Наконец, сам Wan Dongen спросил, что же я не иду к нему. Я сказала, что сначала „кончу свою недельную натуру, потом приду, мне очень хочется доработать её...” Он весело улыбнулся ... Мы с ним становились заговорщиками, впоследствии дружно работая в этом направлении.

Выдержав всё это любопытство, с оттенком чисто школьнической зависти к более счастливому товарищу, я пошла. Ведь мне самой хотелось-таки пойти к нему, уже бросившему лучи дружбы. По дороге я купила у попавшейся цветочницы лёгкий пучок белых цветов и с ним пришла в Мастерскую. Да, мы были уже друзьями — так приветливо вышел он навстречу, протягивая обе руки ... Я протянула цветы: „Это Вам, Monsieur”, — и по лицу Парижанина прошла детская улыбка удовольствия. „За это ‘il faut’”,38Вера Хлебникова — и я почувствовала на щеке лёгкий поцелуй ... Это было так непредвиденно-неожиданно. Я стояла, растерявшись, среди мастерской в оцепенении. „Не сердитесь, это за цветы”, — потянул он меня за руку, примирительно улыбаясь, и я сама улыбнулась в ответ и стала рассматривать картины, покрывавшие стены студии. Это был странный мир, ах, какой странный мир!.. Это был взгляд откуда-то из пространства, неверный, зеленоватый, мерцающий взгляд множества глаз, иногда незрячий, иногда слишком сосредоточенно-острый. Таким должен бы быть взгляд парижской весенней ночи ...

Раз, уже незадолго до отъезда из Парижа, весенним, немного туманным вечером, сказочно лиловато-туманным, я пошла пройтись к Люксембургскому парку. Я люблю это тонкое кружево обнажённых ветвей, повитое лёгким туманом. Помнится, кой-где виднелись звёзды. Людей почти не было, их ближайший поток катился по Montpanasse...

И вот где-то там, где зарождаются образы, которые ищут потом воплощения, возникли два мерцающих зелёных глаза с перистыми тёмными ресницами и узкими, скорее кошачьими зрачками, этот взгляд на маленьком неподвижном полудетском голубоватом лице, и вся узкая, прозрачная, неподвижно каменная фигура, обхватившая тонкими и хрупкими, как звёздные голубые лучи, пальчиками свои колени, пальчиками, унизанными мерцающими драгоценными камнями ... Сидит она, положив голову на колени, и этот зелёный пристальный взгляд из лиловатой призрачности — и он меня долго преследовал, помнится, пока я не начала картину. Мне казалось, что это и есть взгляд парижской шелестящей ночи.

Так вот, вы в плену у этого зеленоватого взора в мастерской WD. Пожалуй, что-то дурманяще-ароматное подчас в этих изгибах, этих сочетаниях, вновь и вновь повторенное, дает ритм общему. Но, впрочем, мне не хочется сейчас критиковать, и на расстоянии такого промежутка времени. Он мне рассказывал, показывал так, что я окончательно забыла, что он “le professeur”.39Вера Хлебникова Я чувствую одно: у меня есть старший товарищ и друг. Там, в мастерской, вся тайна, может, система нужности, полезности ... его руководительства была в том, что он не пытался им (профессором) быть.

Больше: он мальчишески задорно говорил: „Советую совершенно не слушать меня”, — и его лицо становилось лукаво-серьёзным. Пожалуй, это стоило сказать: нужно было видеть эти изумлённые лица окончательно сбившихся людей, — в своих представлениях об его высоком назначении. В Париже есть обычай: известный художник принимает, берёт под свое покровительство одну из “Academie”, делает он это бесплатно, просто ради продвижения искусства ... Так было и здесь. В мастерской я не жду от него никакого руководства, но его мимоходом сказанное, “как бы шутливое”, замечание, всегда впопад и, несомненно, его посещения мастерской ценны и небесполезны.

„О! Как они глупы!” — говорил он иногда, расспрашивая о жизни мастерской.

„Я только из-за Вас туда теперь хожу” ...

Я и теперь ему благодарна за его чуткое любовное отношение в это трудное время неуверенности в себе, до мучения и разных колебаний. Уже потом, перед отъездом, я слышала о нём разные намёки, как о “Парижанине”. Говорили также, что это человек, для которого нет ничего святого.

Но он ничем не вспугнул, не оскорбил моего доверия. Он как мог смягчал, скорее, с материнской нежностью, мою душевно-мученическую жизнь в Париже. Раз только во время дружеского разговора он попросил поцеловать его. Я, помню, спросила: „Как брата?” Он кивнул головой, и когда я поцеловала, сказал, весело улыбаясь: „А теперь как другого, ведь у вас два брата...” — и мы оба рассмеялись, и всё.

Правда, прощаясь с ним, когда он уезжал в Египет, а я вскоре тоже оставляла Париж, я поцеловала его от души. Я оценила его отношение после уже, когда познакомилась больше с жизнью и людьми... Так как и тогда я не могла не видеть, как я ему нравлюсь, но смело шла к нему в мастерскую. Он же звал себя шуточным: „Peti Реге”.40Вера Хлебникова Иногда во время разговора он просил замолчать и не шевелиться, и кротко: "Ne vous bougez pas!",41Вера Хлебникова и долгие промежутки сидел, смотря мои глаза. Раз как-то, когда я рассматривала разбросанные на полу какие-то рисунки, он присел на корточки, чтобы что-то посмотреть на мне: „Замолчите”, и потом: „Ne vous bougez pas!!.” — и как был на корточках, сам замер, приблизив свои голубые глаза к моим. Это была картина ... возле оба на корточках, посреди мастерской. Глаза — это был его мир.

Возможно, они его мучили, преследовали и мерещились всюду! иногда прямо без лиц. Он собирал их, как цветы на ветке. Да, к нему я несла все мои горести и редкие радости.

И он же бросил мне в душу дьявольское ... искушение ... Мы как-то говорили о моей живописи. „Года два серьёзной работы, — сказал он, — и вы будете среди первых художников42Вера Хлебникова Парижа. Но Вы слишком красивы, чтобы быть художницей, чтобы отдать себя искусству, вы можете принести такое счастье тому, кого полюбите...”

Это не могло не коснуться каких-то не звучавших доселе чувств, в чуть раскрывающейся душе ... женской душе...

Что качнулось по-весеннему хрупко в Душе этого “bébé”?43Вера Хлебникова Этим названием встретил и утвердил его за мной Париж ... „Ведь как-никак его считали знатоком женской красоты”, — подумало “bébé”. И можно было встретить в журналах его статьи о том же.

Помню, одно время наслушавшись мимолётных комплиментов, составивших определённое представление о впечатлении, производимом собственной внешностью + мнение зеркала, мне пришло в голову, что именно таким взглядом можно укрощать львов: выйти в белом платье вроде туники и зачаровать его (льва) голубым мерцающим взглядом. Мысль понравилась и стала упорной, и однажды я её оформила перед моим Petit Рère: „Если из меня не выйдет художницы, я хотела бы укрощать львов”. Впрочем, эта мысль больше приходила в те дни, когда выходили все деньги, и более того: “lа padrona” отеля (у них на это ужасть скупы) командовала: „За невзнос утром, и вообще по требованию, не давать ‘Mademoiselle’ шоколаду, ‘la colazione’”.44Вера Хлебникова Эту новость с виноватым видом приносил добродушный “garçon”. Дня два можно было ещё ходить в мастерскую “с бледно-одухотворенным видом” ... но потом силы изменяли, приходилось быть дома, и тогда как-то хорошо думалось об уже укрощённых огромных львах ... как будто тоже белых ...

Но Petit Рère очень легко меня разочаровал: оказалось, что не взглядом укрощаются львы, а раскалённым железом, и в это время, как помнится, где-нибудь тут же маячит укротительница, и таким образом, она в их сознании — лишь яркое напоминание о мучениях, выносимых от прикосновения к телу раскалённых прутьев: пропалив шерсть и кожу, они вжигаются бесстрастно в мясо. Какой позор и унижение для этого когда-то королевствовавшего зверя!

Жизнь в мастерской до 14 часов в день меня захватывает всю так, что у меня остаются только такие промежутки времени иногда, что хочется только лежать, вытянувшись, без движения, от полного упадка сил. Но это не усердие, не упорство, эти часы в мастерской проходят без всякого надрыва, насилия над собой!!! Но и только: мастерская, живопись ... А есть другая жизнь ... Но я хочу пройти мимо ... Мимо духа Парижа. Я б хотела, я должна остаться такой, как уехала из старого Алферовского Парка, где весной не знаешь: от цветущих ли вишен стелются лёгкие туманы, или из серебристо-розового тумана зацветает белой песней вишенник, а там, за полем в лесу, ландыши белые. Русских мадонн и святых нужно было изображать с этим цветком. Это хрупкий отзвук тех саронских лилий ... это сказка сказок нашего северного, отрешённо сурового леса. Самый божеский, где нет “от лукавого”, храм, монастырь, — это наш русский, северный лес, где в вечном, непогрешимо-суровом обете замерли старые, седые мхами, ели и сосны. Они мудры, они не лукавы измышленным словом молитвы. Да, я хочу остаться и здесь такою, какой я ушла в один день от них. Унося в душе их сказочные напевы. Я хочу вернуться тою, в которую так поверили и полюбили там, на родине.


————————

     Примечания

     «Автобиографические записки...» (фонды музея Велимира Хлебникова) представляют собою самодельную тетрадь в линию, состоящую из 171 листа размером 10,5×28,5 см, из которых полностью заполнены 105 страниц. Листы 15 и 31 вырваны. Записи сделаны разными чернилами и карандашом. Почерк тоже меняется — от каллиграфического до малоразборчивого. «Автобиографические записки...» датированы дважды: первая часть (с. 1–75) датой “23 июня 1923 г.”, вторая (с. 75–104) — “12/11 1924”.
     Вторая часть носит характер чернового наброска, неотработанного и незаконченного. «Автобиографические записки...» частично публиковались: в «Учительской газете» (1991, март, №12), под заглавием «Полотно на картофельном поле». Публикация М.П. Митурича; в иллюстрированном историко-культурном журнале «Наше наследие» (1997, №39–40. С. 117–123) под заглавием «В Париже». Публикация М.П. Митурича.
     Мы ограничились публикацией большого фрагмента первой части «Автобиографических записок...» (с. 1–68), в целях их композиционного и смыслового единства.

ka2.ru1    Слово ‘Ты’, обращённое к маленькому Принцу, проставлено в тексте двояко: и с большой и с маленькой буквы.
ka2.ru2    Педагоги, носившие синюю униформу.
ka2.ru3    Ученицы 7-го класса.
ka2.ru4    Возможно, Хлебникова допустила описку: не „вызвать”, а „вызнать” (тайну), что более соответствует смыслу.
ka2.ru5    Русский головной убор (женский), повитый поверх волос.
ka2.ru6    Борис Николаевич Этингер, близкий знакомый Веры Хлебниковой.
ka2.ru7    Виктор (Велимир) Хлебников.
ka2.ru8    В 1910 В. Хлебникова приезжает в Петербург, чтобы заниматься живописью в школе Общества поощрения художников в классе профессора Академии художеств Я.Ф. Ционглинского.
ka2.ru9    Так у В. Хлебниковой.
ka2.ru10   „Не так не он...” Правильнее: „Не столько он...” Но здесь (и далее) мы сохраняем авторский стиль.
ka2.ru11   В начале 1910-х годов В.А. Хлебников работал управляющим лесным хозяйством в Симбирской губернии. Семья жила вместе с ним в Алферове. Название главы («Алферово») написано другими чернилами на тонкой бумажной полоске, наклеенной перед текстом.
ka2.ru12   Так у В. Хлебниковой. Слово не обозначено.
ka2.ru13   Сельская местность (фр.).
ka2.ru14   О, нет, сударь. Благодарю Вас (фр.).
ka2.ru15   Бульвар Монпарнас (фр.).
ka2.ru16   Миленькая (фр).
ka2.ru17   Рассыльный, половой (фр.).
ka2.ru18   Какая красавица! (фр.).
ka2.ru19   Да (фр.).
ka2.ru20   Мы говорим, что вы красавица (фр.).
ka2.ru21   Деревня (итал.).
ka2.ru22   Гостиница (итал.).
ka2.ru23   Частушка, куплет (итал.).
ka2.ru24   Мякоть (итал).
ka2.ru25   Хозяйка, госпожа (итал.).
ka2.ru26   Дорогие друзья (фр.).
ka2.ru27   Негритянки (фр.).
ka2.ru28   Она мила (фр.).
ka2.ru29   Ради твоего удовольствия (фр.).
ka2.ru30   Два господина (фр.).
ka2.ru31   Имя художника не обозначено.
ka2.ru32   Адрес не обозначен.
ka2.ru33   Академия Витти (фр.). Словом ‘академия’ во Франции назывались частные студии.
ka2.ru34   Художник (фр.).
ka2.ru35   Красивая девушка (итал).
ka2.ru36   Ван Донген.
ka2.ru37   Это русская барышня. Вот, сударь... (фр.).
ka2.ru38   Так положено (фр.).
ka2.ru39   Профессор (фр.).
ka2.ru40   Папочка (фр.).
ka2.ru41   Замрите! (фр.).
ka2.ru42   Слово вписано сверху другими чернилами.
ka2.ru43   Ребёнок (фр.).
ka2.ru44   Завтрак (итал.).

Воспроизведено по:
 Вера Хлебникова.  „Что нужно душе...” Стихи. Проза. Письма.
Составители: А.А. Мамаев, Н.В. Колесникова. Предисловие и коммментарии А.А. Мамаева.
М.: Дом-музей Марины Цветаевой. 2000. С. 26–78, 194–196.

Изображение заимствовано:
Село Алферьево (Богородское), Курмышского уезда Симбирской губернии,
ныне Сеченовского района Нижегородской области.

Передвижная  Выставка современного  изобразительного  искусства  им.  В.В. Каменского
       карта  сайтаka2.ruглавная
   страница
исследованиясвидетельства
          сказанияустав
Since 2004     Not for commerce     vaccinate@yandex.ru