Григорьев В.П.

Sudarshan Shetty (b. 1961 in Mangalore, India. Currently based in Mumbai). No Title (from «Love»). 2006. Stainless steel, automative paint and fiberglass. 211×505×265 cm and 125×430×150 cm. Is installed in Bodhi Art Gallery, Mumbai, Maharashtra, India.

Поэзия, политика и политиканство

(об одной странице в «Русской мысли» № 4201)

„Противоречие произвола“, по выражению Иоанна Дамаскина, в наше время обнаруживают и политика, и поэзия. В своих великих достижениях политика способна становиться вровень даже с самой великой поэзией, как и она, поднимая общество, пусть долгим путём проб и ошибок, к новой отметке искомой человеком гармонии. Последняя, в широком смысле, небездиссонансна; противоречия, по конечному, “гамбургскому”, счёту, и двигают её и её язык вперёд, так что в синхронии она реализуется как кризис (конфликт, “произвол” и под.). Однако в ретроспективе великий политик и великий поэт сближаются, по-своему читая в общем Единую книгу представлений об идеале всечеловеческой гармонии.

Близость между ними тем теснее, чем выше и “равнее” мера сразу не осознаваемых всеми их гения и кругозора, мудрости и силы духа и души, яркости воображения и того чувства, которое, по Пушкину, надо отличать от “восторга” (“вдохновение”; ср. телячий восторг масс вокруг политиков-чудовищ). Вместе с тем существенна и асимметрия „поэтов и правительств“. Скажем о ней несколько слов, оставив в стороне очевидную уязвимость любых возможных здесь примеров “великой политики” вообще или в рамках одного XX века. На переднем плане связки “художник и власть” обычен контраст, а не равноправное соположение.

Так, от политика мы, уж ясно, не потребуем самостоятельно выстраиваемой им концептуальной модели художественного языка и системы его стилей, а от поэта — ждём некоторых откровений на этот счёт. По каким критериям власть выберет советника по культуре — всё же иной вопрос, как он ни важен (ср. стилевую политику Сталина — и Хрущёва; Заславского, Павленко, Жданова — и Серова, Храпченко, Филина...; ср. новейшую историю Фонда культуры). Поэта мы обязательно соотносим с нашей табелью об эстетических рангах. И в то же время нас не слишком волнуют (к сожалению?) “произвольно”-вкусовые пристрастия политика, Ельцин это или Лебедь, Явлинский или Зюганов.

Ни один политик сегодня неосторожно не скажет, что вообще не любит стихов — а там, пожалуйста, предпочитай кого и что угодно (хоть Демьяна Бедного; разве что не... Кого в самом деле нельзя?), и, конечно, Кобзона — Галичу, язык Северянина — языку Есенина, а их обоих — Блоку, Хлебникову, Ахматовой, Пастернаку, Мандельштаму, Цветаевой, Маяковскому... Как и мы все, политики имеют право даже на несколько безответственную избирательность своей интимной любви/нелюбви на этой ярмарке художников слова. Поэты — тоже, но по-другому, и с значимыми последствиями. Потому-то мы так и спорим об их языках. Долг — искать Истину, недоступную власти, ставит великого поэта в роковую коллизию. Для её понимания, думаю, необходимо иметь в виду мало обсуждавшиеся, собственно гуманитарные следствия из знаменитого “принципа дополнительности”.

Однажды Нильса Бора спросили: „Какое понятие Вы считаете дополнительным к понятию истины?“ Его ответ был и совершенно неожиданным, обладающим, если подумать, невероятной глубиной и особенно поучительным для культурологов: „Ясность“. Что-то близкое этому мы найдём в сожалении Хлебникова о том, что на пути к его “Истине” — открытию основного закона времени он может говорить о ней только намёками слов («Свояси», 1919), и в презрении Маяковского ко всем тем, „кто постоянно ясен“. Когда же, в конце концов, Истина уже ясна самому искателю и он со своими сочувственниками находит для неё чёткие и ясные слова, в принципе “доступные всем и каждому”, она, потеряв в освоившей её парадигме культуры свою начальную гордую прописную букву, заменяет её ясной для всех строчной, превращаясь из единственной для творянина в одну из многочисленных, не обязательно “низких”, но ясных истин без кавычек. (Какой при этом будет роль „нас возвышающего обмана“? Обсуждение такого фундаментального вопроса здесь и сейчас увело бы нас слишком далеко от магистральной темы).

Великий поэт не вправе и не может не откликаться на кличи политической злобы дня, ее идей и страстей, их противоречий, векторов развития политической борьбы, кто бы ни бросал эти кличи „в набат умов“: особняк Кшесинской в 1917 г., образ ли Христа в финале поэмы «Двенадцать», откровения «Председателя Чеки» или молодчики-купчикиновые русские 1922 г. В язык непредвзято-адекватного, потенциально-глубокого исследования ситуаций такого рода поэт неизбежно вносит элементы ходового политического дискурса, но так или иначе остраняя их. Если же торжествует  политангажированность  и этот дискурс напрямую переводится на поэтический язык, пусть сам по себе несомненно новаторский, но уязвимый, так сказать, с  политэтической  точки зрения (случай Маяковского), то спустя какое-то время такая “политическая” поэзия тоже неизбежно обнаруживает свои слабости.

Сегодня “ясно”, что различные попытки эскейпизма — ухода от политического (resp. социального дискурса вообще; немного упрощая реальность, таков случай М. Кузмина) — это всего лишь примеры иллюзорной “минус-ангажированности” поэта. Известно, однако, и совсем иное. Знаменитую антисталинскую эпиграмму у Мандельштама и его же так называемую «Оду Сталину» (на самом деле не менее отважно и антисталински по существу пропетую в 1937 г. «Оду Хлебникову»!) предваряла написанная еще весной 1920 г. и опубликованная в Москве издательством «Имажинисты» в 1921 г. тиражом 10 000 экземпляров поэма Хлебникова «Ночь в окопе». В ней поэт, серьёзно, спокойно и на равных беседуя с перифрастически обозначенным Лениным, раздумывая и над его дискурсом, ни о чём ему не “докладывал” (как позднее в своём хрестоматийном «Разговоре с товарищем Лениным» другой поэт), не “возносил” или “пригвождал” его (как многие), а „вплотную и вровень“ (Тынянов) сопоставлял ленинское кредо со своим — с “Верую” инакомыслящего и инакоищущего Истину, но довольно “красного Будетлянина”.

Говоря по-другому, именно “принцип сочувствия” (внимание к “чужому зданию” как один из залогов Интеллигентности; см. ниже) заставляет поэта и не отказывать во внимании политическому “новоязу” (понимаемому шире, чем у Оруэлла; в пределе отказа — высокомерие), и не пасовать перед ним (здесь предел — капитуляция или/и подобострастие). Нужно “просто” освоить присущие ему “противоречия произвола” в попытках сознательно превзойти их своими и своим. А это невозможно, если не задаваться “московским” вопросом „Како веруеши?“ по отношению ко всем главным своим потенциальным оппонентам и не рассмотреть их позиции “с неявной изнанки” — изнутри.

Таким образом та “политическая мощность” идиостиля поэта, на которую он рассчитывает, зависит и от соотношений внутри идиолектного подмножества (богатства) идиостиля, и от того, как, насколько и по каким именно векторам “языковая личность поэта” [ей эквивалентен “образ автора идиостиля /идеостиля”; тех, кто захочет углубиться в эти спорные понятия, отсылаю к своей книге «Грамматика идиостиля. В. Хлебников» (М., 1983) и сб. «Слово Достоевского» (М., 1996); если остальные и не задержатся на терминах этого абзаца, скажу лишь: „Вперёд“] — поднимается над духом национального литературного языка в его политическом изводе.

Особую важность при этом приобретают прискорбные “презумпция собственной правоты”, неинтеллигентная самоуверенность, вождизм. Ср.: 1) слова Маяковского, обращённые к старшему годами и увлечённому Хлебниковым Асееву в 1915 г.: „Бросьте про птичек, пишите, как я!“; 2) затем, в 1919 г., его раздумчивое сокрушение (как вспоминал Р. Якобсон — над строчками Из улицы улья / Пули, как пчёлы. / Шатаются стулья ‹...›): „Вот если бы я умел писать, как Витя...“; 3) показательную „идиотскую историю“ (оценка Якобсона), начатую высокомерно-бесцеремонным отношением “Володи” к обещанному им и вполне, казалось бы, обеспеченному, но отодвинутому разными заботами на второй план и, к недоумению редактора — того же Якобсона, не осуществлённому изданию рукописей Хлебникова {(и хотя бы их хранению в 1919–1922 гг.)}; 4) особенно же — к необходимому для автора доступу к ним и возвращению их поэту, почти три года отрезанному от них и от Москвы и вот наконец-то в канун (своего последнего) 1922 г. всё-таки добравшемуся до неё, но не до своих рукописей. А ведь доверял он их не Якобсону и не Винокуру, не отвлечённым МЛК и ИМО (Московскому лингвистическому кружку и издательству «Искусство молодых»), а дорогому другу — Маяковскому.

“Идиотизм”, с которым здесь столкнулся Хлебников, — это не менее, чем антоним к тому принципиально иному “идиотизму”, что, после смерти Будетлянина, проницательно усмотрел в этом “гражданине всей истории, всей системы языка и поэзии” ставший мало-помалу его близнецом и сыном Мандельштам (по образу из полупрозрачной «Оды»). Он и оставил нам в далёком 1923 г. точнейшие слова. Прежде, чем предъявить их, замечу: они не осмыслены, не расслышаны сегодняшними властителями стратегий и дум в “элитно-элитарной”, но до странного неинтеллигентной сфере по-прежнему глуховатой (трусоватой?) нашей культуры; и спустя 75 лет мудрую оценку Хлебникова Мандельштамом слишком многое затемняет (сейчас это не столько имидж и разные маски Маяковского, сколько привычная изоляция от образа Хлебникова концепций творчества самого Мандельштама). Вот и его оценка: „Какой-то идиотический Эйнштейн, не умеющий различить, что ближе — железнодорожный мост или «Слово о полку Игореве». Поэзия Хлебникова идиотична — в подлинном, греческом, неоскорбительном значении этого слова“ (ср. идиостлъ).


* * *

Но ни Хлебников и Маяковский, ни Мандельштам и Якобсон не предвидели, да и не могли, конечно, предвидеть, гипертрофии совершенно особого — жалкого политиканского “идиотизма” 1997 г., о вспышке которого в Москве оповестила русскоязычный мир удивительнейшая страница в истории «Русской мысли» (Париж, № 4201, 11–17 дек. 1997, с. 14). Подробно цитировать её — много чести тандему авторов, но имена новорусских геростратиков не должны быть преданы забвению. Напомню их: Григорий Амелин, Валентина Мордерер — и предуведомлю читателей: далее курсив выделяет не только мои, но и некоторые из их слов. Мои будут лишь наглядно подчёркнутым эхом лексики “их голосов”.

Пётр Васильевич Митурич. 1927 г.

Поводом для того, чтобы, странно взвинтив, слить воедино свои голоса, авторы избрали выход в свет давно ожидавшихся и незаурядных «Записок сурового реалиста эпохи авангарда» (М.: «RA», 1997) художника П.В. Митурича. Книга не без недочётов, но на их ничем особенным не выдающемся фоне чудовищным предстаёт погромный отклик московских тандемцев. Им мало одного лишь крупнейшего художника; он — печка, танцуя от которой, они ведут Митурича (точно по бородатому анекдоту) к стенке. У неё они пытаются расстрелять еще и великого поэта.

В 1919 г. психиатр проф. В.Я. Анфимов считая, что общество не надо защищать от Хлебникова, сумел защитить поэта хотя бы „от коллектива“. В 1997-ом “коллектив” двух авторов подверг пересмотру такую позицию. Общество — не общество, но одного из его “маяков” — бедного Маяковского, который, оказывается (вопреки прямому свидетельству Якобсона!), почему-то не мог (в отличие от Есенина, напечатавшего же поэму «Ночь в окопе» в 1921 г.!) публиковать друга и на которого такой-сякой, уж совсем недостойный хитрец П.В. Митурич (свидетельствую: нет, напротив, достойный, открытый и простодушный), обрушиваясь сам, натравливает изначально не здоровую душу творимого им и распалённого им же кумира, “купившуюся” на литографированный «Вестник Велимира Хлебникова» (50 экземпляров!), — ну нельзя было любыми средствами не защитить и от склоки Митурича, и от безнадёжно „засаленного, просроченного паспорта“ его издателей бесценный паспорт вождя толп (по Хлебникову).

Итак, с одной стороны,  альянс  чудовища-художника (авторы не преминули крокодильски оплакать и “искренних его”: верную жену, детей Васю и Машу, якобы преданных им; Боже, подобное и мне пришлось, каюсь, выслушивать в маловысоконравственном суде, правда, в ханжеские 60-е, но не в расхристанные 90-е годы) — с изначально неустойчиво-болезненной психикой поэта {!} С другой — как будто знаменитый, но не благоустроенный, даже неустроенный, “оболганный” (но гордо молчащий), похоже, при НЭПе всё еще питавшийся исключительно “морковниками”, но во всяком случае нередко голодавший Володя. Витя-то, Хлебников (очевидно неблагодарный), мы же знаем, на недели наедался у Бриков, как волк и удав. Добавлю от себя: Витя несколько раз получал “доппаёк” у потчевавшей его (тоже творимого кумира?) Н.Я. Мандельштам. Кстати, расплачивался он с нею и её мужем щедро, золотом бесед, что откликнутся и во «Второй книге» у жены, и не в одной только «Оде» у мужа. Ну, а Маяковский? В приставшей к нему маске самоуверенности так и не выслушал он (по Шолом Алейхему!) „одного из своих учителей“ (по памятным оценкам в некрологе), трудного пациента Амелина и Мордерер, как слушал близнеца-отца Мандельштам.

“Идиотизм” ситуации здесь не просто политиканский, если и не извиняемый (как “опасно неадекватная реакция”), то хоть в чём-то объясняемый (“спровоцированный”) фактами-недостатками объекта разоблачений-нападок — книги Митурича и тоже вкривь и вкось толкуемой “мелочью” его человеческих слабостей (и не вспомнили Пушкина: „Врёте, подлецы ‹...›“). Мы имеем дело с образчиком того беззастенчивого стиля, что обслуживает сегодня партийный политэтический “идиотизм” разных сфер.

Наш “коллектив” лоббирует Маяковского, семейство Бриков и Катаняна (для которого инцидент с рукописями Хлебникова тоже был “исчерпан”, когда они “нашлись” в 1924 г.: Маяковскому в той “идиотской истории” совсем нечего поставить в упрёк, во всём виноваты Митурич и мнительность Хлебникова, а вопрос об этичности отношения к нему Маяковского весной 1922 г. просто отбрасывается), косвенно — старческого Шкловского. Скажете, “нормальная” фракционная борьба? Не совсем. Дичайшая логика “идиотического” метаязыка вознесла его к “большой политике”: собирая “компромат” на Хлебникова и его сестру, Митурича или Альвэка, авторы мимоходом (без остранения!) умудряются также покадить большому русскому патриоту Никите Михалкову.

Зачем? Будем справедливы и догадаемся: “идиотизмом” этого последнего случая политустановки авторского дискурса обязаны поделиться с противоречиями редакционного произвола. Сообща авторы и редакция преподнесли терпеливым читателям и особый приз, достойно венчающий весь этот политпросветовский текст, — уникальную (не в фельетоне, как было со знаменитой энциклопедией) первую сноску к статье: „Там же (так! — В.Г.), с. 210“.

Но и на подобном фоне всё-таки имеет смысл множить sic’и. Рядом с вымученным, претенциозно-загадочным заглавием статьи «Малиновая ласка» (от „малиновой шашки“ Петровского? Митурич “ласкает” Хлебникова так же завирально, как Петровский свою шашку? Но тогда это прежде всего — удар по прозе Хлебникова, повести «Малиновая шашка»; Тu 1’as voulu, G.Tandem!). Около неприкрыто бесстыдного (и вполне логичного для стриптиза уже отменно заголившихся авторов) знака равенства между самоотверженной преданностью Митурича Хлебникову (не говоря о его великой заслуге, по словам Тынянова, в деле сохранения рукописей) и пошлейшим предательством (духовно близкого авторам) Петровского, предававшего Пастернака. По поводу комментария к подлым превращениям в цитате из «Египетской марки» (авторы купировали самую “соль” цитируемого — слово честъ!) и (вот уж не думал, что стилю еженедельника придётся “давать отпор” почти стилем отпора иным писаниям «Правды» конца 60-х годов) действительно подло применённой к Митуричу, и не менее подло избранной: чтобы скрыть собственный чудовищный подлог, разве не стоило еще и поспекулировать на светлом имени, на харизме мнимого союзника — антипода авторов — Мандельштама?

Наконец, самый-самый SIC! Отдавая всё же долг чести авторов этого шоу, процитируем выпирающий среди всех прочих итогов их вружбы самоубийственный неведомый шедевр, гадостно глумливый мордоворот, настояшую эпохалку, предельное вранье вранья. Читаем медленно: „По Хлебникову, искусство — воплощённый абсурд и самое беззастенчивое враньё, хотя и особого свойства“. Ведь знают, что,  по Хлебникову,  искусство — нечто прямо противоположное, но как бы невзначай нагло приписывают Будетлянину: 1) собственное политиканство, жалкое искусство “поливать” неугодных в потуге “отмыть своих”, 2) свою отныне въевшуюся в них несмываемую татуировку — именно эти абсурд и враньё, 3) свои “особые свойства”. “Ладомир духа” Хлебникова под развязным судом раззудившегося сифилиса душ (насколько мы сейчас можем судить) — такого “на балу слов” и нарочно не придумаешь.

Бог — судья и «Русской мысли»: зачем было открывать такой “бал”, “подставлять” тандем, выставив его на свет Божий (за это ей спасибо), если, ни единым словом не остранив подобной статьи, тем самым наносишь урон своему реноме? Ответа нет, а хотелось бы его знать. Пока понятно одно: мой “суд” — отнюдь не последний осуд, а всего только проба рассуда.

Не так давно Ю. Карабчиевский, увлечённо демонстрируя нам “истинное лицо” лучшего поэта советской эпохи, заодно, как бы „по закону кеглей“, помножил на ноль и Хлебникова. Тогда можно было негодовать, но ничего нового в набившие оскомину “разоблачения” Будетлянина автор не внёс. Сработала, видимо, элементарная инерция стиля. К тому же, как говорится, „время было такое“ — очень удобная антисинекдоха, отпускающая наши конкретные грехи, — а мелиемелъский мавродеризм (по скорнению Хлебникова) еще не заразил в той или иной мере всё общество. Наш тандем — дело совсем другое. Для любителей мистики могу добавить: словечко мавродеризм, контаминирующее мародёрство, символическую фамилию Мавроди и нечто от живодёра, горлодёра и выражения “чёрт подери”, пришло в голову еще за неделю до выхода в свет статьи «Малиновая ласка»; эпитет мелиемелъский — уже в процессе подготовки отклика на отклик; доказать, что мистика словотворческого процесса была именно такой, к сожалению, не могу; разберётся не “время”, но вера и совесть.

Поймите, люди, да есть же стыд же ‹...›, — увещевал поэт в сверхпоэме «Война в мышеловке». С ужасом невольного стыда представляю, каково было (или еще будет?) читать тот номер «Русской мысли» г-же Донателле Феррари Браво, руководившей в духе “принципа сочувствия” (упоминавшегося выше и неведомого прохиндеям) темой дипломной работы «Il pensiero di Velimir Chlebnikov: L’idea di “progetto” tra arte e scienza». Оба её тома Riccardo Sottili защитил в апреле 1997 г. во Флоренции. Жаль, если серьёзно дебютировавший велимировед бросит науку, по слухам, в увлечении настоящим искусством. Но не отвратит ли иных демарш «Русской мысли» и от “поэта как такового”?


* * *

Якобсон, называя отношения Хлебников — Маяковский „очень сложными“, видел, что поэты и как личности „были очень разные“. “Володя”, по Якобсону, — „был очень тяжёлый и глубоко несчастный человек“; „чрезвычайная сентиментальность“ в нём сочеталась с „невероятной жёсткостью“ и „невероятным эгоцентризмом“ (см.:  Янгфельдт Б.  Якобсон-будетлянин. Stockholm, 1992. С. 45, 67, 129 и др.; для нашего тандема критиков эти страницы — нож острый: потому-то о них и молчок). Насколько тесно связаны друг с другом разные черты “языковой личности” “Володи”, созданный ею „образ автора идиостиля“ (если различать эти категории) и отложенный на десятилетия тоталитарным режимом крах прочно объединившего их политического дискурса, еще предстоит выяснить. Кроме “Гения и злодейства”, актуален сегодня (и, похоже, не менее), так сказать, вариант проблемы в чеховской и хлебниковской интерпретации. Это — “Творческие способности и бесстыдство”. По некоторым данным, Маяковскому в 1922 г. всё же было немного стыдно перед Хлебниковым.

У тандема — явно ни в одном глазу. 9-ую главку чеховской «Попрыгуньи» (в ней уставший от операций Дымов привозит жене на дачу вкусные вещи, надеется поужинать, отдохнуть, но уезжает за её тряпками, наскоро выпив стакан чаю) венчает фраза в особой интонации; её мы и называем чеховской: „А икру, сыр и белорыбицу съели два брюнета и толстый актёр“. Неясно, так ли уж они виноваты, но представляется, что наш сегодняшний мавродеризм опирается и на нас — тысячи (миллионы?) тандемов брюнеток и блондинов, поджарых критиков, средней упитанности бизнесменов... Если не выслушан, не освоен культурой этот чеховский язык, то скоро ли будет услышано слово Хлебникова, а идиотизм в его политиканском изводе станет недопустимым ни в большом — в Думе, ни в малом и мелком — во внезапном опусе неких приходимцев на странице уважаемого издания?

Вопросы — совсем не риторические. Попробуем искать на них ответы сообща и в духе принципа дополнительности. Между тем для парижан из «Русской мысли» один ответ, кажется, уже дан. Это к ним в первую очередь обращены слова, сказанные недавно в космосе Василием Циблиевым американцу Фоэлу: „Майкл, ты не знаешь нашей системы“... Как ни парадоксально, это её тайные и застарелые (“идиотические”) щупальца дотянулись до Парижа. Распознать её и их, как всякое политиканство, можно лишь при анализе её совокупного смрада — нечистого душка от сокрытия всей информации (или её важнейшей для читателя части), особо пряного амбре у целостного идиостиля и всей “порнографии духа” со сложным комплексом её парфюмерных “прибамбасов”.

Комментаторы «Записок сурового реалиста...» были обвинены в недомыслии. Куда б ни шло. Но вопреки “идиотизму”, в котором пришлось разбираться, у меня возникли, признаюсь, уже шкурные (курсив мой) сомнения: ты-то сам всё “домыслил”? На столе перед тобой оригинал-макет первого (пробного) выпуска «Словаря русской поэзии XX века», которому ты дал броское (а был уверен, что и точное, принципиально значимое) заглавие «Самовитое слово». В этом Словаре — контексты десяти поэтов (Анненский, Ахматова, Блок, Есенин, Кузмин, Мандельштам, Маяковский, Пастернак, Хлебников, Цветаева). А что если Амелин и Мордерер хоть немного правы? А не заразят ли хлебниковские контексты своим абсурдом и самым беззастенчивым враньём весь Словарь? Не только контексты девяти поэтов-соседей, но самих составителей Словаря, его неповинных читателей? Хм...

Была выстраданная десятилетиями Ясность — а тут оппоненты твоим убеждениям наводят (пусть непорядочную) тень, угрожают твоей истине, которой, ты думал, пора стать общим местом, — и Истине (пусть ненадолго) возвращается её гордая прописная буква, а ясности — присущий ей по природе хамелеонский характер. Подумаю; пока удалять кого-то из Словаря рановато: уж очень “контрпродуктивны” мотивы, касающиеся поэта, которого, возможно, скоро и многие назовут „наибольшим мировым поэтом нынешнего века“ (Якобсон). Подумаем вместе: даже низменное политиканство нельзя выводить из-под той сферы, где призван действовать “принцип сочувствия”.

Начать знакомство с ним можно со статьи выдвинувшего этот принцип С.В. Мейена (в сб. «Пути в незнаемое» — М.: Советский писатель, 1977) или же не менее доступной книги Ю.А. Шрейдера «Лекции по этике» (М.: МИРОС, 1994; лекция 5. С. 61–68; автор адресует книгу „педагогам, учащимся старших классов, а также всем, кто“ и т. д., как говорил в таких случаях Хлебников). А вот вывод Мейена: „Надо мысленно стать на место оппонента и изнутри с его помощью рассмотреть здание, которое он построил“. Построение нашего тандема рухнуло (лишь на мой взгляд). Но вообще-то надо испытывать и потребность в оппоненте.

Наш распоясавшийся мавродеризм не только пирамидален, но и системен. Соответственно он охватывает любую властную вертикаль — общероссийскую ли гаишную, столичную ли, на глазах заботливого мэра помножившую на ноль инвалидов Отечественной войны, или аппаратно-академическую. То-то и наших академиков “не колышет” (что им Чехов? А уж Хлебников и Митурич?) байка о переименовании РАН в МАН. Один МАН (грузовик M.A.N. — Maschinenfabrik Augsburg-Nürnberg) сосредоточенно возит грузы, а другой (т.е. другая — Мародёрская Академия наук) по-прежнему постоянно отвлекается на холю и негу, как писал Хлебников, своего “самогонного аппарата” за счёт Науки и хотя бы тех же in-valid’oв (не-год-ных, с точки зрения Министерства обороны СССР, преданных им — отделённых от ветеранов и выброшенных в собесы в 1945-м, а нынче и не – год – яев, по одной из бесстыжих ТВ-передач — в программе «Сегоднячка» в ноябре 1997-го).

Вариантам мавродеризма, даже ослабленного, конца не видно и не будет. Но век кончается. И кажется первым нащупыванием какой-то очень значительной Истины не совсем случайное появление выше в близком соседстве друг с другом, но еще неясно, насколько глубокой связи, трёх имён. Поэт-будетлянин Виктор Хлебников, физик Нильс Бор (он на три недели старше поэта), палеонтолог и биолог Сергей Мейен. Это они (по-своему) открыли миру три дополняющих друг друга принципа: 1) “принцип единой левизны” (1921; см. о нём: ж. «Русистика сегодня», Москва, 1996, № I, с. 3–28), 2) “принцип дополнительности” (1927) и 3) “принцип сочувствия” (1970-е годы) — для всех творян, включая сюда и политиков (но “вусмерть” политиканам любых разборов). Думаю, уже в первые годы нового века эти принципы неизбежно, несмотря на любые противоречия любых произволов, сойдутся в умах “человечества, верующего в человечество”, и определят новый виток поисков общечеловеческой гармонии.


Декабрь 1997–январь 1998

P. S. Для обсуждения проблемы “Политический дискурс в России” в ИЯз РАН (1998) мною готовились развернутые тезисы на тему “Поэзия и политика”. Между тем в еженедельнике «Русская мысль» в декабре 1997 г. появилась, мягко говоря, странная агрессивная статья «Малиновая ласка». Речение ОМ («Канцона», 1931) ее авторы использовали для побивания не только П.В. Митурича, но и... Хл. Задачу, поставленную в тезисах, пришлось существенно изменить, как и их заглавие. Тиражом в 60 экз. тезисы были любезно опубликованы Ю.А. Сорокиным. (При этом файл конвертировали из Lexicon'a и типографский набор оказался не вполне аутентичным.) Хотя «Русская мысль» заблаговременно получила авторскую распечатку статьи, только в июне 1998 редакция отозвалась: мне позвонила из Парижа Наталья Горбаневская и попросила сократить текст до размеров полосы еженедельника, предложив и свой вариант сокращений и редактуры. С живейшей благодарностью я проделал необходимую работу и, как и было договорено, отдал новый вариант статьи в московскую редакцию «РМ» для передачи по факсу в Париж. Дальнейшее осталось мне неизвестным. Статья в «РМ» не публиковалась. Автор же опрометчиво не оставил себе копии нового текста. Здесь ст. печатается в первоначальной редакции, тем не менее окрашенной и радостью пусть беглого, но общения с Н. Горбаневской.

Что касается “лавров разоблачительства” Будетлянина, то, видимо, “чуду XX века” не пробиться к общественному сознанию без ряда откровенных проявлений чудовищной неблагодарности к поэту, о которой в 1922 г. писал ОМ, и, конечно же, без оперативного разоблачения “разоблачителей”.



Воспроизведено по:
Григорьев В.П.  Будетлянин.
М.: Языки русской культуры, 2000. — С. 594–602

Изображение заимствовано:
Sudarshan Shetty (b. 1961 in Mangalore, India. Currently based in Mumbai).
No Title (from «Love»). 2006.
Stainless steel, automative paint and fiberglass.
211×505×265 cm & 125×430×150 cm.
Is installed in Bodhi Art Gallery, Mumbai, Maharashtra, India.
www.flickr.com/photos/murki/292842112/

     персональная страницаka2.ruсодержание разделаka2.ruна главную страницу