Валентина Мордерер

Andrey Kim (b. 1959 in Tashkent, lives and works in Moscow). On The Exhibition. Tempera on paper. 58×82 cm. 2006. Author’s ownership.

По следам. II

Продолжение. Предыдущие главы:
МАСЛЕНИЦА и ВЕРБА

Когда Маяковский создавал свою поэтику,
то и необыкновенным словам, и составным рифмам он учился
в юмористической поэзии, а применял их в трагической.

М.Л. Гаспаров. «Семен Кирсанов,
знаменосец советского формализма»


Как бес оголтелый несся
И трясся, как зал, на бис
Зовущий, — и мы тряслись —
Как бесы. Видал крупу
Под краном? И врозь, и вкупе —
Горох, говорю, в супу
Кипящем! Как зерна в ступе,
Как вербный плясун — в спирту,
Как зубы в ознобном рту!
‹...›
Не за город тот дударь
Нас мчал — а за календарь.

Марина Цветаева. «Автобус»


Самый милый китч для меня вовсе не жестокие романсы, гипсовые хрюшки, ришелье, вышивки крестиком, подстаканники или запонки, а календари чохом — отрывные, салфеточные, художественные, визитные. Их дарят, и я их чту, приветствуя и открывая им двери, когда даты стучатся, как опавшие „листья в садовую изгородь календарей”.

Пришла и позвонила Масленица, и, почувствовав ответственность новоиспеченного колумниста, я решила соразмерно внести вербальный вклад в почти языческое действо. «Лягушачьи лапки» подождут до дня торжественного вранья.

Окольными путями постепенно доберемся до хлебниковской поэмы о весеннем празднике Масленицы, имевшей много разных имен: «Карнавал», «Поэт», «Русалка», «Русалка и Поэт», «Весенние святки».

Но начнем издалека и следственным экспериментом выявим, что Хлебникову удавалось делать с юмористической поэзией.

В 1909 году в журнале «Сатирикон» (№ 46) Саша Черный опубликовал стихотворение, которое, несмотря на его повсеместную известность, всегда приятно вспомнить.


Городская сказка

Профиль тоньше камеи,
Глаза как спелые сливы,
Шея белее лилеи
И стан как у леди Годивы.

Деву с душою бездонной,
Как первая скрипка оркестра,
Недаром прозвали мадонной
Медички шестого семестра.

Пришел к мадонне филолог,
Фаддей Симеонович Смяткин.
Рассказ мой будет недолог:
Филолог влюбился по пятки.

Влюбился жестоко и сразу
В глаза ее, губы и уши,
Цедил за фразою фразу,
Томился, как рыба на суше.

Хотелось быть ее чашкой,
Братом ее или теткой,
Ее эмалевой пряжкой
И даже зубной ее щеткой!..

„Устали, Варвара Петровна?
О, как дрожат ваши ручки!” —
Шепнул филолог любовно,
А в сердце вонзились колючки.

„Устала. Вскрывала студента:
Труп был жирный и дряблый.
Холод... Сталь инструмента.
Руки, конечно, иззябли.

Потом у Калинкина моста
Смотрела своих венеричек.
Устала: их было дó ста.
Что с вами? Вы ищете спичек?

Спички лежат на окошке.
Ну, вот. Вернулась обратно,
Вынула почки у кошки
И зашила ее аккуратно.

Затем мне с подругой достались
Препараты гнилой пуповины.
Потом... был скучный анализ:
Выделенье в моче мочевины...

Ах, я! Прошу извиненья:
Я роль хозяйки забыла —
Коллега! Возьмите варенья, —
Сама сегодня варила”.

Фаддей Симеонович Смяткин
Сказал беззвучно: „Спасибо!”
А в горле ком кисло-сладкий
Бился, как в неводе рыба.

Не хотелось быть ее чашкой,
Ни братом ее и ни теткой,
Ни ее эмалевой пряжкой,
Ни зубной ее щеткой!
1909

На это стихотворение Саши Черного в свое время обратил внимание С.Н. Толстой, но опосредованно связал его с хлебниковскими уничижительными высказываниями о курсистках в драме «Чертик» (1909):


     Это обычная для раннего Хлебникова перекличка с сатирической музой А.К. Толстого. Вспомним «Потока-богатыря», где „собралися красавицы кучей” и „совершают они, засуча рукава”, пресловутое „общее дело: потрошат чье-то мертвое тело”, а наблюдающий это Поток замечает: „То ж бывало у нас и на Лысой горе, только ведьмы хоть голы и босы, но по крайности есть у них косы!”
     Конечно, оба поэта, в принципе, ничего не имеют против женского образования, однако характеристические черты этого образования, возникающие на их глазах в виде нового женского типа — стриженой неряшливой курсистки, внушают не только им законный ужас. Современный Хлебникову сатириконский поэт Саша Черный одновременно с «Чертиком» написал популярное в те годы шуточное стихотворение «Городская сказка», посвященное красавице, которую „прозвали мадонной медички шестого семестра”. Когда эта “мадонна” откровенно рассказала своему поклоннику, как она провела день, ‹...› вздыхателю больше не хотелось быть „ни братом ее, ни теткой, ни ее эмалевой пряжкой, ни зубной ее щеткой”. Ведь даже Маяковский мрачно пошутил однажды: „Я пессимист: знаю, вечно курсистка будет жить на земле”1

Между тем Хлебников нисколько не нуждался в оправданиях, он несомненно был яростным противником женского образования (особенно медицинского), к тому же для своего отвращения имел сугубо личностную подоплеку. В 1913 году он написал лапидарную вариацию на тему «Городской сказки».


Ирония встреч

Ты высокомерно улыбнулась
На робкий приступ слов осады
И ты пошла, не оглянулась,
Полна задумчивой досады.
Да! Дерзко королеву просить склонить
Блеск гордых губ.
Теперь я встретился. Угодно изменить
Судьбе тебя: ты изучала старый труп.

1913

Не королевское это дело, не пристало красавице изучать что-то, да еще в анатомическом театре. В 1907—1908 годах в Казани Хлебников был безответно (что не редкость для поэта) влюблен в юную Варвару Дамперову, сестру своего гимназического приятеля Дмитрия. Через пятилетие они встретились, злопамятный и гордый поэт-футурист Велимир, оставаясь застенчивым путаником Виктором в быту, изложил в стихах свое брезгливое пренебрежение (с сатириконским привкусом). Бывшая пассия получила жестокую воспитательную выволочку. Так за весь свой век ничего не узнав ни о прежних, нанесенных ею обидах, ни тем более о стихотворной сатисфакции, благовоспитанная курсистка Варвара через много лет вспоминала о робком воздыхателе:


     Был он застенчив, скромен, знакомств почти не поддерживал, товарищей почти не имел, и мы были, вероятно, единственным семейством, в котором он чувствовал себя просто. Приходил он ежедневно, садился в углу, и бывало так, что за весь вечер не произносил ни одного слова; сидит, потирает руки, улыбается, слушает. Слыл он чудаком. Говорил он очень тихим голосом, почти шепотом, это было странно при его большом росте. Но иногда говорил и громко. Шепотом же говорил скорее от застенчивости. Был неуклюж, сутулился, даже летом носил длинный черный сюртук. ‹...› Сам он писал уже в то время, но скрывал это — от той же застенчивости. На вопросы отвечал, что это пустяки, и однажды он с моим братом проходил часа три на морозе, пока решился сказать, что написал стихи. ‹...› Физической опасности он совсем не боялся. ‹...› Это было ‹в Москве› в 1913 г., в период разгара футуризма. В сумерках я увидела большого человека в тулупе, с шапкой в руках, идущего навстречу. Я подумала — нищий. Это был Хлебников. — Я издали увидел Вас и снял шапку, — сказал он. Мы пошли ко мне. Он шапку положил на пол, а калоши поставил на стул рядом с собой — это от смущения. В тот раз он долго говорил о своих вычислениях, в которых предсказал и войну и революцию. Он был очень увлечен этим и даже оставил мне листок, покрытый цифрами и вычислениями. Этот листок потом где-то затерялся.

О других опусах Саши Черного, посвященных, в частности, Вербному торгу, нельзя с уверенностью сказать, что Хлебников заимствовал у них основной мотив, развивающий похождения игрушки, имевшей множество имен. По-видимому, у поэтов был общий увлекательный источник — выкрики рыночного зазывалы. Хлебников обошелся с торговой формулой изощренно, тщательно скрыв ее опознавательные знаки. Но и то сказать, последствия этого странного заимствования были куда значительней, чем рекламируемый, любимый всеми объект.

Саша Черный написал два стихотворения, посвященных праздничному базару, оба они называются «На Вербе». Первое опубликовано в «Сатириконе» (№ 13) в 1909 году:


На Вербе

Бородатые чуйки с голодными глазами
Хрипло предлагают „животрепещущих докторов”.
Гимназисты поводят бумажными усами,
Горничные стреляют в суконных юнкеров.

Шаткие лари, сколоченные наскоро,
Холерного вида пряники и халва,
Грязь под ногами хлюпает так ласково,
И на плечах болтается чужая голова.

Червонные рыбки из стеклянной обители
Грустно-испуганно смотрят на толпу.
„Вот замечательные американские жители —
Глотают камни и гвозди, как крупу!”


Писаря выражаются вдохновенно-изысканно,
Знакомятся с модистками и переходят на ты,
Сгущенный воздух переполнился писками,
Кричат бирюзовые бумажные цветы.

Деревья вздрагивают черными ветками,
Капли и бумажки падают в грязь.
Чужие люди толкутся между клетками
И месят ногами пеструю мазь.

1909

С „животрепещущими докторами” комментаторы разобрались — считается, что так рекламировались пиявки. О самом Вербном торге написано еще немало и стихов, и ностальгических мемуаров. Любопытствующий читатель может ознакомиться с представительным сводом текстов и фотографий из архива Кинофотофонодокументов на замечательной странице ЖЖ.2 Пост называется «Очерк в цитатах о вербных торгах старого Петербурга» и выполнен в высшей степени профессионально (раскрытием ника я специально не занималась, хотя с удовольствием бы привела имя автора).3

Самой популярной игрушкой Вербы единогласно признан “американский житель”. Хотя почему его так зовут, сейчас уже никто не понимает (проверяла); но вдруг выяснилось, что, как ни странно, и в начале ХХ века для большинства потребителей и поклонников его имя тоже было загадкой. Но не для детей и поэтов.

Вот какие предположения по этому поводу высказаны в часто цитируемой книге знатоков-старожилов Д.А. Засосова и В.И. Пызина «Из жизни Петербурга 1890–1910-х годов»:


     В большой моде был “американский житель”: стеклянная пробирка с водой, сверху затянута резиновой пленкой. Внутри маленький стеклянный чертик с рожками, хвостиком, выпученными глазками. Он плавал на поверхности воды. Но если нажать пальцем резиновую пленку, он опускался вниз, крутясь вокруг вертикальной оси, затем снова поднимался. Почему эта игрушка получила такое название — непонятно. По-видимому, кустарь, который ее мастерил, имел такое представление об американцах. Доходили, может быть, слухи, что народ этот энергичный, подвижный, ему приходится вертеться, чтобы заработать, но почему его загнали в воду — тайна.

Игрушка имела много названий — “американский житель”, “морской житель”, “чертик в пробирке”, “картезианский водолаз”, “демон Декарта”. Стоит взглянуть на краткое словарное описание ее устройства.


     Картезианский водолаз (физ.) — наполненная пополам воздухом и водой куколка в закупоренном резиновой перепонкой сосуде с водой, то опускающаяся на дно, то поднимающаяся на поверхность при надавливании на перепонку, — демонстрационный приборчик, изобретенный Декартом для объяснения гидростатического давления, использованный потом как игрушка, известная под названием “американский”, или “морской житель”.
Толковый словарь Д.Н. Ушакова

А теперь пришло время прочитать второе стихотворение Саши Черного о Вербной неделе 1912 года.


На Вербе

В небе солнышко сверкает.
Небо словно василек.
Сквозь березки продувает
Первый теплый ветерок.

А внизу все будки, будки
И людей, как летом мух!
Каждый всунул в рот по дудке
И пищит во весь свой дух…

В будках клоуны и санки,
Куклы, чижики, цветы...
Золотые рыбки в банке
Раскрывают важно рты.

Мотыльки и обезьянки
Приседают на щитках.
„Мериканский житель в склянке
Утром ходит на руках!”


Вот она какая, Верба!
А для маленьких ребят —
На прилавочке у серба
Вафли сладкие лежат.

1912

Чего уж греха таить, небольшая нестыковка с датами вышла у меня. Я остаюсь в убеждении, что стихотворение Саши Черного, написанное весной 1912 года, было и напечатано в этом же году в какой-нибудь невыявленной газете.

Авторитетные источники указывают на весенний альманах для детей «Вербочки» (1913) или на сборник Саши Черного «Тук-тук» (1913) как место первопечати. Буду ждать, может, и сыщется публикация 1912 года… Заподозренное в интертекстуальности стихотворение Хлебникова «Из песен гайдамаков» вошло в литографированный сборник «Мирсконца», появившийся в конце ноября 1912 года. При поверхностном взгляде никакими признаками ни Вербного торга, ни чертиков в колбе хлебниковский текст не располагает. Вот он.


Из песен гайдамаков

„С нависня пан летит, бывало, горинож,
В заморских чеботах мелькают ноги,
А пани, над собой увидев нож,
На землю падает, целует ноги.
Из хлябей вынырнет усатый пан моржом,
Чтоб простонать: „Santa Maria!”
Мы ж, хлопцы, весело заржем
И топим камнями в глубинах Чартория.
Панов сплавляем по рекам,
А дочери ходили по рукам.
Была веселая пора,
И с ставкою большою шла игра.
Пани нам служит как прачка-наймитка,
А пан плывет, и ему на лицо садится кигитка”.
— Нет, старче, то негоже:
Парча отстоит от рогожи.

1912

Пасел Мансуров. Житель Америки. 1922. Холст, масло.Читая детское стихотворение Саши Черного, мы наконец понимаем, откуда Декартов водолаз получил свое имя. Житель в склянке оттого “американский”, что ведет себя, как люди, находящиеся на противоположной стороне земного шара. Они — антиподы, иноземные, заморские. Некоторые наиболее ортодоксальные насельники нашей державы и сейчас убеждены, что только они живут, поступают и ходят правильно. А уж вредоносные недотепы-американцы, как циркачи, ходят на руках, клюют носом крупу. ‘Антиподы’ в буквальном переводе с греческого — противоположные, противостоящие ноги.

Стихотворение Хлебникова мало чем, кроме названия, соотносится с поэмой Великого Кобзаря «Гайдамаки». Зато все достоинства игрушки “американский житель” использованы с лихвой. Пана через плетень перебрасывают вверх, до горы ногами — горинож, его чеботы — заморские, американские. Черт живет в глубинах омута — Черторыя, оттуда же, как бес, выныривает пан. И тот и другой — водоплавающие (панов сплавляем | пан плывет). Еще неожиданнее произведен акт насилия над панночками — А дочери ходили по рукам. „Американский житель в склянке ходит на руках” — заново переосмыслив зазывальную формулу, Хлебников превращает ее в ходкую поговорку, почти что: „Пошла душа по рукам — у черта будет”. Финальная оппозиция парчи и рогожи переводит стихотворение из образчика историко-бытовой зарисовки в основной атрибут хлебниковской поэтики.

“Американский житель”, Чертик, проводит черту, по обе стороны которой выстраиваются самые привычные в хлебниковском мире пары противоположностей. Верх и низ, небо и вода, да и нет, плюс и минус, красные и белые, Смех и Горе, красота и мудрость и проч. Вот несколько примеров из тьмы наличествующих (к палиндромам сейчас не обращаемся).

Велимирово “Я” отражает не только самостояние личности, природу единичности поэта, оно избыточно привносит в словооборот восклицание ‘ай’ или букву ‘I’ — английское ‘Я’ и латинскую единицу, запросто преобразуя ее в кол. А уж кол свободно превращается в копье, которое так же вольно плавится в деньги (копье, копейки). Тут уж, как говорится, и так далее… За чертой, проведенной по линии воды, живут две поэтические −1 (минус единицы) — Русалка и Противоразин, Низарь. Разин топит княжну, а Хлебников мечтает ее спасти.

Несколько примеров из «Уструга Разина». Атаман возлежит на парче, а заговорщики настойчиво требуют, чтобы он утопил закопченную девчонку. И воистину “грошовыми” средствами Хлебников совершенно мимоходом создает одну из самых обаятельных своих строф (покатилась и взята на вооружение русской поэзией):


А отец свободы дикой
На парчовой лежит койке
И играет кистенем,
Чтоб копейка на попойке
Покатилася рублем.

Требование кровожадных соратников исполнено, зазноба-княжна брошена в воду, попадает на дно, потом всплывает прямиком к донскому атаману в точности, как чертик вербной игрушки:


В буревой волне маячит
Ляля буйного донца.

И это не произвольные домыслы, так как одновременно с ней на поверхность воды выныривает некто (тюлень), подобный черту, именуемому веселым дядько. Именно так плавал эксплуататор в хвастливой песне гайдамаков — Из хлябей вынырнет усатый пан моржом.


И морю утихнуть легко
И ветру свирепствовать лень.
Как будто веселый дядько,
По пояс несется тюлень.

Последние строки поэмы «Уструг Разина» настойчиво напоминают о бесе, песнях и подвигах запорожцев, чей меч коротко-голубой / Боролся с чертом и судьбой.

Вот мы и добрались до карнавала, посвященного непосредственно Масленице. В весенних святках хлебниковской поэмы «Русалка и Поэт» буйствуют толпы ряженых, но под Водолеем, то есть фонтаном в словоупотреблении Велимира (потому он всегда двоится с созвездием), собрались трое: Поэт (“Я”), Русалка и Богородица. Чем не пушкинская сцена у фонтана? Но почему трое? Русалка — отражение Поэта, его двойник, вторая сущность, всплывающая со дна. Она чувствует себя одинокой и гонимой людьми, а потому, обращаясь к певцу, просит:


Зачем, чертой ночной мороки
Порывы первые ломая,
Ты написал мою судьбу?
Как хочешь назови меня:
Собранием лучей,
Что катятся в окно,
Ручей-печаль, чей бег небесен,
Иль нет из да — в долине песен,
Иль разум вод — сквозь разум чисел,
Где синий реет коромысел
‹...›
Иль мне быть сказкой суждено?
Но пощади меня! Отважен,
Переверни концом копье!

То, что возникло как вольная импровизация на тему вербной игрушки, вернулось в масленичную поэму. Плывущий по вертикали декартовых координат “американский житель” — антипод, дирижер противоположностей, он указывает стрелками-копьями то вниз, то вверх. Но может передвигаться и по горизонтали — направо или налево, как в перевертнях, например. Донная Русалка получает в попутчицы противостоящую ей жительницу звезд — Мадонну. Обе они изгнанницы и нищенки, обе Музы поэта:


Тогда рукою вдохновенной
На Богоматерь указал.
„Вы сестры. В этом нет сомнений.
Идите вместе, — он сказал. —
Обеим вам на нашем свете
Среди людей не знаю места
(Невеста вод и звезд невеста).
‹...›
Жить нищими в тени забора,
Быть в рубище чужом и грязном,
Волною плыть к земным cоблазнам
‹...›
Поймите, вы везде изгнанницы,
Вам участь горькая останется
Везде слыхать: „Позвольте кланяться””.
По белокаменным ступеням
Он в сад сошел и встал под Водолеем.
„Клянемся, клятве не изменим, —
Сказал он, руку подымая,
Сорвал цветок и дал обеим, —
Сколько тесных дней в году,
Стольких воль повторным словом
Я изгнанниц поведу
По путям судьбы суровым”.
И призраком ночной семьи
Застыли трое у скамьи.

16–19 октября 1919, 1921

Даже привлечение небесной покровительницы Девы Марии в комплектующую составляющую к Русалке-Музе структурно соответствует мольбе стонущего пана в песнях гайдамаков: Santa Maria! Польскую окраску в происходящее у фонтана действо привносит формула Позвольте кланяться. Хлебников уже использовал ее в поэме «Хаджи Тархан» (1913): Кричим гурьбой: „Падам до ног, что и означает в переводе с польского „Честь имею кланяться”. Эхом низкого ‘кланяться’ в поэме звучит высокое клянемся. Конечно, в поэзии большинство слов повторно, потому рискнем, расширив диапазон языков, напомнить, что и высокие песни бывают у Хлебникова незаметно зависимы от движений столь часто мелькающих ног (лат. pes — нога).4 Водолей тоже упомянут неспроста, его старинное обозначение в французском соответствует издалека самой поэзии, он зовется — Verseau. И для того чтоб информация совсем уж перелилась через край, присмотримся к портрету Поэта, чьи волосы бросились вниз по плечам / Оленей сбесившихся стадом, / По пропастям и водопадам. Еще раз падам до ног.


Незадолго до кончины Хлебников вновь возвратился к продукции масленичного (или вербного) рынка в стихотворении мая—июня 1922 года:


Не чертиком масленичным
Я раздуваю себя
До писка смешного
И рожи плаксивой грудного ребенка.
Нет, я из братского гроба
И похо‹ронколокол Воли.
Руку свою подымаю
Сказать про опасность.
Далекий и бледный, но не ‹житейский›
Мною указан вам путь.
‹...›
Да, я срывался и падал,
Тучи меня закрывали
И закрывают сейчас.
Но не вы ли падали позже
И гнали память крушений›,
В камнях ‹невольно› лепили
Тенью земною меня?
За то, что напомнил про звезды
И был сквозняком быта этих голяков,
Не раз вы оставляли меня
И уносили мое платье,
Когда я переплывал проливы песни,
И хохотали, что я гол.
Вы же себя раздевали
Через несколько лет,
Не заметив во мне
Событий вершины,
Пера руки времен
За думой писателя.
Я одиноким врачом
В доме сумасшедших
Пел свои песни-лекар‹ства›.

Май-июнь 1922

Стихотворение приведено в некотором сокращении, чтобы не распылять внимания и оставаться только при знакомых и знаковых переворотах единицы-копья: I=Я=кол (гол) + колокол. Хлебников, сравнивая себя с надувательной игрушкой, примеряет в качестве одежды больше нравящийся ему объект уподобления — Колокол. Хоть так, хоть эдак — милое его сердцу надувательство и словесные кульбиты остаются при нем. Игрушка называется “уйди-уйди”. Вот одно из многочисленных ее описаний:


     ‹...› Инвалид достает сильными пальцами из своего ящика обыкновенную трубочку, дует в нее, и сразу с другого конца выскакивает, надувается красномордый чертик с вытянутыми рожками, и трубка, ко всеобщему восторгу, голосит: “Уйди-уйди-уйди!”.5

Комментарий к стихотворению «Не чертиком масленичным…» в последнем Собрании сочинений Хлебникова гласит: „Колокол Воли — в связи с журналом Герцена «Колокол»” (СС, 2, 588). Резонное замечание, но кроме герценовского журнала в стихотворении присутствует хитрый перенос значений, развивающий тему воли, за которую ратует поэт для голи, голяков, нищих. Он и сам оказывается в их числе, когда у него крадут одежду. Насмешники полностью реализуют действие сказки: „А Король-то Времени гол!” Но поэт защищается сообразно своим привычкам, разоблачая противников (буквально) и показывая, что они не умеют смотреть, им нужно лечиться, глотая пилюли песен.

Отверженные, нищие, к которым примыкает гонимый (уйди! уйди!) поэт, зовутся клошары (франц. — clochard). Колокол созвучен бродягам и обозначается по-французски словом ‘cloche’. К тому же Хлебников говорит не только о звучащей колокольной меди, но и о специфическом аппарате, связанном с дыханием, который тоже зовется ‘cloche’ — “колоколом”, “куполом” — и назначается при лечении легких и сердца. В современной кислородотерапии такой “колокол” привычней именуется “кислородной палаткой”. Состоит она из воздухонепроницаемого тента, закрывающего колпаком больного вместе с его постелью, холодильника-конденсатора (для снижения температуры и влажности воздуха) и кислородного редуктора, дозирующего подачу кислорода.

К Хлебникову гроб и похороны, по-видимому, попали из стихотворения Анненского, входящего в «Трилистник весенний», где “колокол” впрямую не назван, но построен текст на цепочке уже знакомых составляющих.


Черная весна
(Тает)

Под гулы меди — гробовой
Творился перенос,
И, жутко задран, восковой
Глядел из гроба нос.
Дыханья, что ли, он хотел
Туда, в пустую грудь?..
Последний снег был темно-бел,
И тяжек рыхлый путь.
И только изморось, мутна,
На тление лилась,
Да тупо черная весна
Глядела в студень глаз —
С облезлых крыш, из бурых ям,
С позеленелых лиц...
А там, по мертвенным полям,
С разбухших крыльев птиц...
О люди! Тяжек жизни след
По рытвинам путей,
Но ничего печальней нет,
Как встреча двух смертей.

29 м‹арта› 1906
Тотьма

Встречаются две тайны — тающая весна и таинственный покойник. Происходят не только похороны-перенос, но и совершается обмен признаками у двух разлагающихся трупов. Нищая, облезлая Весна и печальный гроб с жутким мертвецом — дубликаты. Двусмысленность заявлена в первой же строке: „под гулы меди”. То ли похороны сопровождает духовой оркестр, то ли перенос творится под колокольный звон? Колокол-‘cloche’ заставляет подозревать, что покойника лечили пневматотерапией под воздушным “колоколом”, и его восковой нос и в смерти продолжает мечтать о дыхании в пустую уже грудь. Оба встретившихся на перекрестье путей двойника — и черная ипостась тающей Природы, и тяжко тлеющий незнакомец — бедняки и отверженные, клошары.

Путешествие затянулось, и чтоб не заканчивать на похоронной ноте, обратимся к еще одному стихотворению Анненского. Не за тем, что оно веселее, но все же действие происходит под гармошку (без колоколов). К тому же в нем еще явственнее заявлена тема “клошарности”. Следует добавить, что первое стихотворение («Черная весна») опубликовано в посмертном сборнике Анненского «Кипарисовый ларец» (1910) и было известно Хлебникову, а нижеследующего он не мог знать, оно напечатано только в 1923 году. Да это и не важно. Стихотворение «Гармонные вздохи» вошло в микроцикл «Песни с декорацией».


Гармонные вздохи

Фруктовник. Догорающий костер среди туманной ночи под осень.
Усохшая яблоня. Оборванец на деревяшке перебирает лады старой гармоники.
В шалаше на соломе разложены яблоки.


Под яблонькой, под вишнею
Всю ночь горят огни, —
Бывало, выпьешь лишнее,
А только ни-ни-ни.
....................................
Под яблонькой кудрявою
Прощались мы с тобой, —
С японскою державою
Предполагался бой.
С тех пор семь лет я плаваю,
На шапке «Громобой», —
А вы остались павою,
И хвост у вас трубой...
..........................................
Как получу, мол, пенцию,
В Артуре стану бой,
Не то, так в резиденцию
Закатимся с тобой...
..........................................
Зачем скосили с травушкой
Цветочек голубой?
А ты с худою славушкой
Ушедши за гульбой?
............................................
Ой, яблонька, ой, грушенька,
Ой, сахарный миндаль, —
Пропала наша душенька,
Да вышла нам медаль!
.............................................
На яблоне, на вишенке
Нет гусени числа...
Ты стала хуже нищенки
И вскоре померла.
Поела вместе с листвием
Та гусень белый цвет...
...........................................
Хоть нам и все единственно,
Конца японцу нет.
............................................
Ой, реченька желты-пески,
Куплись в тебе другой...
А мы уж, значит, к выписке...
С простреленной ногой...
...............................................
Под яблонькой, под вишнею
Сиди да волком вой...
И рад бы выпить лишнее,
Да лих карман с дырой.

Песенная цепочка Анненского в значительной степени зависит от прозаического вступления-декорации, где обозначены четыре важных вещи — яблоки, оборванец, деревяшка вместо ноги и шалаш. Играет на гармони и поет хромой нищий („лих карман с дырой”). Он бывший матрос, списанный по инвалидности с «Громобоя», то есть раньше ему по форме полагались и бескозырка, и тельняшка, и брюки клеш (появились в российском флоте 1870—1890 годах). Его суженая, пока он плавал, загуляла, превратилась в нищенку и умерла. Он остался бродягой с медалью, гармошкой и разбитой жизнью. „Пропала наша душенька” относится к обоим — и к гармонисту, и к его „паве”. Вот те подспудные французские сцепления, что организуют наивное повествование ничего не ведающего о другом языке певца. Флотские брюки клеш названы так потому, что повторяли для удобства моряков форму колокола (‘cloche’). Клошар — это не только нищие-оборванцы, но и сорт столовых яблок (‘clochard’). Яблоки лежат на соломе под куполом (‘cloche’) шалаша и составляют постоянный припев песни (‘яблоня’ повторена шесть раз). Купол выныривает в песенном неологизме „куплись”, то есть купайся в реченьке. И наконец, глагол ‘clocher’ означает “хромать, ковылять” и шире — “что-то не ладится, что-то не так”: „Усохшая яблоня. Оборванец на деревяшке перебирает лады старой гармоники”. И все же это не волчий вой, а лихая и закатная песня, где „все единственно”.


Так что и Анненский, и Саша Черный, и Хлебников в своих стихах не шутя надеялись, что поэзия — лекарственный препарат многопрофильного использования. Она действует смешением неравных взвесей из слез и смеха, семафоров, запахов, звона бубенцов, сладких вафель и яблок… Микстуру иногда следует посыпать тонко натертой щепоткой юродивости. Последняя бывает необходима, чтобы верить в блаженное плацебо.




     Примечания

1 См.: http://www.ka2.ru/nauka/snt.html
2 См. http://isl.livejournal.com/338905.html
3 Спешу привести, так как имя нашлось быстро и просто — по лауреатству, пост принадлежит петербургскому поэту Илье Лапину. Пора Интернету завести собственного Масанова для наиболее продвинутых своих представителей (а может быть, он где-то тайно существует?).
4 См. http://ka2.ru/nauka/valentina_1.html
5 Е.С. Велтистов . Золотые весла времени, или “Уйди-уйди”. См. http://lib.rus.ec/b/209988/read


Изображение заимствовано:
Andrey Kim (b. 1959 in Tashkent, lives and works in Moscow).
On The Exhibition.
2006. Tempera on paper. 58×82 cm.
Author’s ownership.
http://kimandr.ru/artbig/32.html

Продолжение

     персональная страницаka2.ruka2.ruсодержание разделаka2.ruka2.ruна главную страницу