Валентина Мордерер

Joseba Eskubi


По следам. XXI

Окончание. Предыдущие главы:

Опять двадцать пять

Я знаю любителей поэзии, которые Пастернака читают ради умственной гимнастики, относясь к его стихам как к затейливым шарадам или ребусам… Однако же забавно, читая стишок, посвященный двадцатипятилетию революции 25 октября, догадываться, что слова „Заколдованное число! Ты со мной при любой перемене” означают “Опять двадцать пять!”

Омри Ронен. Грусть

Нет величия там, где нет простоты, добра и правды.

Л.Н. Толстой. Война и мир

Вперёд-вперёд, отечество моё,
     куда нас гонит храброе жульё,
     куда нас гонит злобный стук идей
     и хор апоплексических вождей.
Вперёд-вперёд, за нами правота,
     вперёд-вперёд, как наша жизнь верна,
     вперёд-вперёд, не жалко живота,
     привет тебе, счастливая война.

Иосиф Бродский. Шествие

Но — сначала дракон, сначала дракон, дракон,
Где-то он кроется в непосещаемых скалах.
Если не уничтожить дракона, то он
Ещё зашипит в завершениях и началах.
Ещё он, смердящий, выглянет там и сям,
Собственной персоной, в виде ли нового клона...
Кадм в конце концов и сам обращается к небесам,
Чтобы превратиться в следующего дракона.

Рафаэль Шустерович. Хтоническое



Мои каникулы растянулись на три месяца. И теперь я добрела до некруглого юбилея, который население исправно старается позабыть. Почти сто лет (без трех годов) исполняется Великовозрастной Октябрьской. Материалы к этой дате далеко в архивах копать не приходится. Привычно отправлюсь по следам высокочтимого Омри Ронена, сгоряча приписавшего Пастернаку прославление „голой картавости” Ленина.

Так читать текст — всё равно что в кулинарном рецепте перепутать вершки и корешки или, допустим, съесть яичную скорлупу, отбросив желток и белок. Дежурно повторю приватную сигнатуру, заменив лишь имя собственное (прежде был Пушкин).

Я вновь стремлюсь к сериальной структуре, темой которой станет детективный сюжет, строящийся вокруг бытования вождя — Ленина — в поэзии ХХ века. Разумеется, привлеку к ответу только те тексты, где это имя тщательно закамуфлировано.

Далее речь пойдет о сходной методе — укладках с тройным дном, лукавых способах и приёмах вуалирования вождя в русской поэзии, об исключительном многообразии и изворотливости этих пряток и утаек. И разумеется, о поиске разгадок и ответов.

С наскока или сами по себе решения не возникают, но, как правило, если у одного поэта вскрывается цепочка смысловых соответствий, то неизменно оказывается, что другие “коллеги” автономно её тоже разрабатывают или пользуются готовыми сцеплениями. На этом этапе раскопок можно предположить, что в поэзии действует принцип “нефинансовой” пирамиды, на вершине которой скрывается искомый “партайгеноссе”, а объем геометрической фигуры заполнен стихами с “шариковыми направляющими”.


Например, есть ли связь между Лениным и Лаокооном? Если угодно, формальное сходство основано на “разоблачении” — обнажении атлета и „голой картавости” голоса вождя. В поэме Пастернака «Девятьсот пятый год» (Июль 1925 — февраль 1926) читаем:


Точно Лаокоон,
Будет дым
На трескучем морозе,
Оголясь,
Как атлет,
Обнимать и валить облака.

В скульптурной группе опущена важная деталь, сходная с кольцами дыма, — змéи.1 Прославляемая фигура вождя таит свойства Змия, дьявола, Антихриста. Только не ищите в этих поэтических текстах завещанной Львом Толстым простоты. Горные серпантины Пастернака, Хлебникова и Мандельштама иной выделки. Присмотримся к их хитросплетениям. И уж поскольку мне не в подкидного с читателем играть, то сразу открою карты, перечислив все важные компоненты сигналограмм.


1. Русское слово наг поддержано мифологическим Нагом-Змием, о котором предоставляю любознательным самостоятельно получить нужные справки в интернете, включая воспоминания о Рики-Тики-Тави. Морфема входит в частотный запас словаря поэтов — нагайка, наган, наглее, наглотаться, наглухо, нагорный и т.д.

2. Синоним наготы — гол. Кроме футбольного термина, к нему примыкают важнейшие слова с нужной морфемой: голос, голова, глагол, уголь и угол, щегол и щеголь, голубь и голубизна и т.д.

3. Змей, по словарю древнерусского языка И.И. Срезневского, — это пушечный снаряд.

4. С драконом или змеем поэты привычно сравнивали цивилизационное новшество — поезд.

5. Примыкают к теме любые варианты водных передвижений, ибо к понятию обнажения близко по звучанию французское слово nage — плавание, гребля.

6. Русский сказочный Дракон, живущий в пещере, именуется Змей-Горыныч; отсюда проистекают поэтические этимологии горы, горения, горя, города и гордости, горизонта и горла, гороха, горчицы, гортани и т.д.

7. Значительным оказывается и рифменное созвучие английских обозначений дракона (draco, dragon) с лекарством: drug — медикамент, снадобье, лекарственные препараты (включая опиаты, наркотики). Неминуемо использование и неверного прочтения — друг, подруга.

8. Редко (или нередко) дракон символизирует грозу.


Начнём с некоторых наглядных примеров из Пастернака, затем перейдём к своеобразному развитию мотивов у Хлебникова и завершим одним мандельштамовским этюдом. А впрочем, иной раз тексты пойдут вперемешку, образуя хор, если старт будет дан на железной дороге.

Стихотворение Пастернака написано в 1916 году, Мандельштама — весной 1935-го (в Воронеже), а поэма Велимира — в 1910-м. Тем не менее, поскольку там движутся поезда, подразумеваются и драконы, иногда невидимые. Наши хлопоты сопряжены с выявлением скрытого.

Поезд Пастернака приближается к границе между Европой и Азией, проходящей по каменному поясу Уральского хребта. “Акушерское” стихотворение вошло в сборник «Поверх барьеров» (1917).


УРАЛ ВПЕРВЫЕ

Без родовспомогательницы, во мраке, без памяти,
На ночь натыкаясь руками, Урала
Твердыня орала и, падая замертво,
В мученьях ослепшая, утро рожала.

Гремя опрокидывались нечаянно задетые
Громады и бронзы массивов каких-то.
Пыхтел пассажирский. И, где-то от этого
Шарахаясь, падали призраки пихты.

Коптивший рассвет был снотворным. Не иначе:
Он им был подсыпан — заводам и горам —
Лесным печником, злоязычным Горынычем,
Как опий попутчику опытным вором.

Очнулись в огне. С горизонта пунцового
На лыжах спускались к лесам азиатцы,
Лизали подошвы и соснам подсовывали
Короны и звали на царство венчаться.

И сосны, повстав и храня иерархию
Мохнатых династов, вступали
На устланный наста оранжевым бархатом
Покров из камки и сусали.

Стихотворение — не пейзажная зарисовка, а физиологический подход к зарождению поэзии. Ослепленное пространство переполнено двойниками-слепками. При наличии двух составляющих в poetry появляется нечто третье. На стыке ночи и дня, Европы и Азии, Запада и Востока, твердыня Урала рожает в муках утро, солнце. Текст как бы живёт под латинским эпиграфом “Utro” (то есть “в которую сторону” — из двух). Из задетых громад вылупляются маленькие дети. Глаголы просыпаться и сыпать (фр. verser) приносят в подоле стихи-vers. Отряхнувшиеся со сна сосны освещаются солнцем, начиная с верхушек, лыжники-азиатцы не спортсмены, а тени деревьев. Двойник дракона-поезда печник-Горыныч, опаивает местность лекарством-drug. Скверна злоязычного Змия скрыта в лесной династии мха — в бархатном покрове-насте (англ. nasty — злобный, мерзкий).

Но при всех родовых муках, злобных проделках, падениях и копоти — стихотворение дышит царственным величием торжества. Чего не скажешь об ироничном ликовании арестанта Мандельштама, у которого поезд тоже идет на Урал, но в нём поэта под конвоем везут в чердынскую ссылку.


День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток
Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах.
Сон был больше, чем слух, слух был старше, чем сон, — слитен, чуток,
А за нами неслись большаки на ямщицких вожжах.

День стоял о пяти головах, и, чумея от пляса,
Ехала конная, пешая шла черноверхая масса —
Расширеньем аорты могущества в белых ночах — нет, в ножах —
Глаз превращался в хвойное мясо.

На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!
Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась хорошо.
Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ау!
Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?

Чтобы Пушкина чудный товар не пошёл по рукам дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов —
Молодые любители белозубых стишков.
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!

Поезд шёл на Урал. В раскрытые рты нам
Говорящий Чапаев с картины скакал звуковой...
За бревенчатым тылом, на ленте простынной
Утонуть и вскочить на коня своего!

Приведу и вариант белового автографа, чтобы виднее была “драконья” подоплёка стихотворения:


День стоял о пяти головах. Горой пообедав,
Поезд ужинал лесом. Лез ниткой в сплошное ушко.
В раздвое конвойного времени шла черноверхая масса
Расширеньем аорты болеющих белых ночей.
Глаз превращался в хвойное мясо.
Трое славных ребят из железных ворот Г.П.У.
Слушали Пушкина.
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов —
Как хорошо!

Происходят непрерывные расщепления и обмены качеств и свойств. От читателя требуется чуткость и слитность слуха. Пятью головами, как пятиконечной звездой, награждено время, а не огнедышащий дракон. Змей поезда пожирает гору и лес, а вовсе не гора Горыныча закусывает железнодорожным составом. Поэт уменьшается до точки, чтобы гордиться могуществом пространства, заполненного чумной массой, превозносить большаки с разбойными ножами, радоваться расширенью аорты, играющей на разрыв. И глаз, и слух оголены и раздроблены, но, протиснувшись в игольное ушко, дармоед-поэт (мизинчик, которому „каши не дают”) остается господарем пушкинского моря.

Вершок — мера пространства стиха, версификации, а именно — пушкинской версификации.2 И свободная стихия моря, и игла — пушкинские образы, его “чудный товар”. Этот бесценный товар теперь присваивается теми, с кем разделить его мучительно сложно, потому что Пушкин — это свобода, и его нельзя разделить с лишающими этой свободы тебя. Приятно ли, хорошо ли награждать чтением Пушкина своих подневольных Малют-палачей, малых змеёнышей-нагов с наганами? Разве что, если крепнет надежда, что им тоже судьба “грамотеть” и раздваиваться, подобно конвойному времени, плывущему “двойкой” под парусами. Или как частица-пай судьбы Ча-пая — его конь, вскочивший в рот разине-зрителю из расщеплённого и неназванного дракона. Пространство растёт и движется слева направо, на восток, а время течёт „обратно в крепь”, как запущенная назад кинолента. Отсчёт идёт от пяти на уменьшение: 5 (головы); 4 (вершок);3 3 (конвойные); 2 (парусная лодка-двойка); 1 (поэт, Чапай, конь); 0 (бублик раскрытого рта); остальное — крошево дробей, фарш хвойного мяса.

А сейчас в железнодорожное расписание вклинится Велимир с поэмой (или большим стихотворением) «Змей поезда. Бегство». Ниже очень беглый анализ кажущегося и без того внятным текста, в котором впрямую фигурирует память о битве Святого Георгия. (Нумерацию терцин, которыми написана поэма, при цитировании опущу.)


Я вспомнил драку с змеем воина,
Того, что, меч держа, к победе

Шёл. И воздух гада запахом, а поле кровию напоены
были, когда у ног, как труп безжизненный, чудовище легло.
Кипела кровию на шее трупа черная пробоина.

Но сердце применить пример старинный не могло.

Герои, цепенея, тупо глядят, как Змей заглатывает спящих пассажиров. Что же помешало двум храбрецам вступить в поединок? То же самое, что не давало населению Петербурга сопротивляться изуверским проделкам чудовищной птицы в Велимировой поэме «Журавль» (1909). Поезд-Дракон — горизонталь, подъёмный кран-Журавль — вертикаль; оба они механические, бездушные посланники прогресса. Цивилизация пожирает милую природу, спасение в бегстве, нужно выпрыгнуть на ходу из вагона и схорониться под кустом.


Боец, я скрылся в куст, чтоб жить и мочь.
Товарищ моему последовал примеру.
Нас скрыла ель — при солнце ночь.

И мы, в деревья скрывшись, как в пещеру,
Были угасших страхов пепелище. Мы уносили в правду веру.

А между тем рассудком нищи
Змеем пожирались вместо пищи.

Хлебниковские полезные рекомендации по своей радикальности и глубине напоминают нравоучения нынешней Государственной Думы. Разница в количестве иронии и юмора. Велимир не зря сближал свое смейево со ‘змейевом’:


Смеи смейные не дали,
Где-то дали трепетали,
Полны смейной красоты,
Полны змейной лепоты.

Совершенно иначе бегство от дракона описано у Пастернака, к тому же и самого Змия разглядеть удается не сразу. Точнее, его и вовсе не видно без “спецаппаратуры”. Свидетельство тому книга М.Л. Гаспарова и И.Ю. Подгаецкой, где находим подробный анализ стихотворения «Душная ночь» из сборника «Сестра моя — жизнь», однако искомый объект ускользает от внимания авторов. Как и всё остальное, на мой взгляд… “Сверкой понимания” я и займусь, а внимательных читателей приглашаю к благосклонному сравнению.4


ДУШНАЯ НОЧЬ

Накрапывало,— но не гнулись
И травы в грозовом мешке.
Лишь пыль глотала дождь в пилюлях,
Железо в тихом порошке.

Селенье не ждало целенья,
Был мак, как обморок, глубок,
И рожь горела в воспаленьи,
И в роже пух, и бредил бог.

В осиротелой и бессонной
Сырой, всемирной широте
С постов спасались бегством стоны,
Но вихрь, зарывшись, коротел.

За ними в бегстве слепли следом
Косые капли. У плетня
Меж мокрых веток с ветром бледным
Шел спор. Я замер. Про меня!

Я чувствовал, он будет вечен,
Ужасный говорящий сад.
Еще я с улицы за речью
Кустов и ставней — не замечен;

Заметят — некуда назад:
Навек, навек заговорят.

Внимательный читатель Саша Соколов быстро прибрал к рукам огнедышащие приметы пастернаковских гроз, написав в «Палисандрии»: „Ночь почти перешла, но дремучий дракон грозы отсверкал далеко не всеми чешуями”. Как знать, а вдруг дело обошлось и без Пастернака… В любом случае нам предстоит самостоятельно продрать глаза и узреть крылатое чудище.

О том, что текст фарсовый, с системным подвохом “крапа”, подаёт сигнал первое же слово „накрапывало”; об этом же свидетельствует и последний, двусмысленный глагол ‘заговорят’, то есть природное сообщество замышляет страшное заклятие.5 И „накрапывало”, и „не гнулись” (то есть не нагибались) хранят указание на змея-нага. Поэт готов к бегству от грозы, ветра, веток, а спасение от стихии намерен искать в культурных сооружениях — внутри дома, за ставнями и забором.

С первых слов в тексте производится обмен признаками: „не гнулись / И травы в грозовом мешке”. Привычная дислокация травы — в мешке, к тому же такая торба подменяет утробу лошади. Былинный богатырь дежурно бранит своего коня: „Ах ты, волчья сыть, травяной мешок…” Надо думать, “грозовым мешком” располагает “обменный банкомат” — грозный Горыныч. Если не поезд, тогда туча, а коли не хмара, то дым.


Слегка отвлечёмся от стихов и заглянем в пастернаковскую прозу, где сопряжены поезд, дым, дракон, конь, книга (и князь и кнезь, и конь и книга). Повесть называется просто «Повесть», написана она в 1929 году и в ней есть вставной эпизод:


     Поперёк же неё ‹мостовой›, отрываясь и уходя, отрываясь и уходя, спокойно скользят товарные вагоны, пустые и со скотиной. ‹...› Наконец, всех позднее и в страшных попыхах, — точно спрашивая у стоящих, не видали ли вагонов, не пробегали ль, — задом-задом поспешает чёрный потный паровоз. ‹...› И тут на серёдку мостовой тёплым желудком чудища, травяным, трижды скрученным мешком брякается паровозный дым, тот самый, может статься, ливер, которым питается окраинная беднота. И Сашка путается и поглядывает, как страшен он средь чайных и колониальных товаров, с продажею сигар и табаку, и кровельного железа, и городовых, а про её глаза и пятки где-то тем временем пишут «Детство женщины».6 На мостовой пахнет овсом, и она до головной просто-таки боли припечатана солнцем по конской моче. И вот, не миновав-таки простуды, которой так боялась, потеряв глаза и пятки, и нос, и разум, перед тем, как слечь в больницу, а то и в могилу, забегает она на минутку за книжкой

Как часто бывает у Пастернака, в прозаическом отрывке он использует поэтическую версию как пленэрный этюд. В «Повести» гроза есть, но в иных пределах, а в этом отрывке наличествуют травяной мешок чудища, поезд, железо, болезнь. Ливер превращается в liber-книгу (под названием «Детство Люверс»), а из книги и дракона проклёвывается конь.

В стихотворении «Душная ночь» слово конь располагается в драконе и в грозе (нем. Ross — конь). Можно предполагать и догадываться, что заговор грозы грозит превращением поэта в коня. Пастернаку уже доводилось воображать себя конем, когда больной, в полубреду он вспоминал о любви и о ненасытности зарвавшегося вихря:


Их вихрь крутил, кутя, валясь прожорливо ‹...›
Как конский глаз, с подушек, жаркий, искоса
Гляжу, страшась бессонницы огромной. ‹...›
Но по ночам! Как просят пить, как пламенны
Глаза капсюль и пузырьков лечебных!

Пастернак счёл необходимым при публикации «Душной ночи» снабдить строчку „И в роже пух” примечанием: „Не все догадываются, что рожа тут в значеньи болезни, а не уродливого лица”. Постараемся, помня о болезни, не забывать и о личине. У слова ‘рожа’ есть и третье значение — ‘рожею’ (то есть розой, розовой, рожевой) зовут на Украине мальву, растущую у забора („и мальвою вымаливал у каждого плетня”). Так что параллельно в стихотворении соседствуют все три значения — пух застрял на рожистом воспалении, опухоли; пух осел на цветке; и пух означает, что у кого-то “рыльце в пушку”, кто-то что-то скрывает, передёргивает. Этот же ‘пух’ (звук взрыва) поддерживает военную тематику “грозы”, приносящей выстрелы и вопли раненых, — „с постов спасались бегством стоны”. Начинается сражение “железом” пилюль, капсул, капель, затем горит рожь, битва подхвачена звуками команды „пли!” (слепли, капли, плетня) и завершается как проблеском-“прóминем” (укр. луч, проблеск) молнии — “про меня!”. Поэт — цель-мета заговора, он тот, на ком оставил клеймо, свой след Громовержец, забрызгали пометками мокрые ветки („веток безлиственный заговор”).


Как ни странно, у стихотворения есть ещё один командир, или, как называют его дети в игре, — вóда, водящий. И это слово — плетень, то есть забор, и оно родственно промыслам Бога. В «Душной ночи» кое-что напоминает о «Дурном сне» из «Поверх барьеров» (1917). Перечислю общие реалии батальных сцен на полях обоих текстов: бесцельная разруха, болезнь, стоны, посты, слепли, заборы, бред и сон Бога. Околесицы опиумных галлюцинаций, фантазмы, чудеса, сказки сопряжены во многих стихах Пастернака с плетнями, оградами, тынами, решетками, стенами и порождены отзвуками немецкого слова Zauber, отдаленно напоминающего о заборе, но означающего чары, волшебство. Разумеется, сейчас я не буду поддаваться соблазнам этой многозначащей темы и упомянула о ней, только чтобы маркировать связь споров ветреного коллектива у плетня с посулом колдовства.


Итак, в «Урале впервые» налицо поезд, Горыныч и горы, а также снотворное лекарство (см. пункты 4, 6, 7); в «Душной ночи» — гроза, наг и лекарство, указующее на дракона (см. пункты 8, 1, 7). Настал черёд текста с грозой и снарядом-змеем (см. пункты 8, 3). Стихотворение датировано 1927 годом, было опубликовано в сборнике «Поверх барьеров» (1929) с посвящением историку Я.З. Черняку.7


ПРИБЛИЖЕНЬЕ ГРОЗЫ

Я.З. Черняку

Ты близко. Ты идешь пешком
Из города и тем же шагом
Займешь обрыв, взмахнешь мешком
И гром прокатишь по оврагам.

Как допетровское ядро,
Он лугом пустится вприпрыжку
И раскидает груду дров
Слетевшей на сторону крышкой.

Тогда тоска, как оккупант,
Оцепит даль. Пахнёт окопом.
Закаплет. Ласточки вскипят.
Всей купой в сумрак вступит тополь.

Слух пронесётся по верхам,
Что, сколько помнят, ты — до шведа.
И холод въедет в арьергард,
Скача с передовых разведок.

Как вдруг, очистивши обрыв,
Ты с поля повернешь, раздумав,
И сгинешь, так и не открыв
Разгадки шлемов и костюмов.

А завтра я, нырнув в росу,
Ногой наткнусь на шар гранаты
И повесть в комнату внесу,
Как в оружейную палату.

Гроза заявлена в названии, так что в ней не приходится сомневаться. „Разгадку шлемов и костюмов” скрывает тот, кто идет „с мешком” (почти со смешком, усмешкой). Он уже обозначен в пункте 3. Напоминаю: в словаре древнерусского языка И.И. Срезневского снаряды, пушечные ядра называются змеями. Дракон шествовал медленно, грозовая туча проплыла мимо, но колдовские чары не развеяны, они оставили вещественные улики: нога (нага) натыкается в траве „на шар гранаты”. Оружие поэта, с помощью которого он создает повести, — знание истории слов. Не обошлось и без речевого танца вокруг ‘окопа’: кап-кип-коп-куп. Происходит реализация во плоти латинского слова ‘оккупант’. Захватчик-дракон грозовой тучей нависает над Русью, но, как и шведы, терпит поражение и, развернувшись, уплывает восвояси, оставив после себя загадочный реквизит.

Отгадки грозовых пастернаковских текстов помогут в расшифровке фигуры вождя, так как в Ленине, как и в Греции, есть всё. Напоследок ещё только один компактный пример для закрепления штудий. В 1931 году Пастернак гостил у друзей на Кавказе и посвятил несколько стихотворений Тифлису. Привожу четыре строфы8 одного из них («Вечерело. Повсюду ретиво…»):


Под прорешливой сенью орехов
Там, как прежде, в петлистой красе
По заре вечеревшей проехав,
Колесило и рдело шоссе.

Каждый спуск и подъём что-то чуял,
Каждый столб вспоминал про разбой,
И, всё тулово вытянув, буйвол
Голым дьяволом плыл под арбой.

А вдали, где, как змеи на яйцах,
Тучи в кольца свивались, — грозней,
Чем былые набеги ногайцев,
Стлались цепи китайских теней.

То был ряд усыпальниц, в завесе
Заметённых снегами путей
За кулисы того поднебесья,
Где томился и мерк Прометей.

Китайские тени в театре этого кавказского ландшафта — опять-таки драконы. Серпантин колесящего шоссе напоминает о змеях-нагах. Гроза одновременно равна кольцам туч, змеям и набегам ногайцев (нагайцев тож). Буйвол — голый дьявол, к тому же он пловец-nager. Ряды усыпальниц напоминают о снотворном Змея-Горыныча, заметённые пути — о поездах. Поэтическим оккупациям подверглись почти все атрибуты “драконьего текста”, кроме разве что снарядов и ядер, но финал приберёг-таки батальную сцену времен персидских завоеваний Тифлиса:


Будто вечер, как встарь, его вывел
На равнину под персов обстрел,
Он малиною кровель червивел
И, как древнее войско, пестрел.

Постепенно, петляя как горная дорога, добрались мы до «Высокой болезни». Пастернак написал поэму в 1923 году, в 1924-м опубликовал её в ЛЕФе, а в 1928-м дописал финал о речи Ленина конца декабря 1921 года на IX съезде Советов. Поэт получил пропуск в Большой театр и был очевидцем выступления вождя. Вот эта “восторженная” фиксация:


Чем мне закончить мой отрывок?
Я помню, говорок его
Пронзил мне искрами загривок,
Как шорох молньи шаровой.
Все встали с мест, глазами втуне
Обшаривая крайний стол,
Как вдруг он вырос на трибуне,
И вырос раньше, чем вошел.
Он проскользнул неуследимо
Сквозь строй препятствий и подмог,
Как этот в комнату без дыма
Грозы влетающий комок.
Тогда раздался гул оваций,
Как облегченье, как разряд
Ядра, невластного не рваться
В кольце поддержек и преград.
И он заговорил. Мы помним
И памятники павшим чтим.
Но я о мимолетном. Что в нём
В тот миг связалось с ним одним?

Он был как выпад на рапире.
Гонясь за высказанным вслед,
Он гнул свое, пиджак топыря
И пяля передки штиблет.
Слова могли быть о мазуте,
Но корпуса его изгиб
Дышал полетом голой сути,
Прорвавшей глупый слой лузги.
И эта голая картавость
Отчитывалась вслух во всём,
Что кровью былей начерталось:
Он был их звуковым лицом.
Когда он обращался к фактам,
То знал, что, полоща им рот
Его голосовым экстрактом,
Сквозь них история орёт.
И вот, хоть и без панибратства,
Но и вольней, чем перед кем,
Всегда готовый к ней придраться,
Лишь с ней он был накоротке.
Столетий завистью завистлив,
Ревнив их ревностью одной,
Он управлял теченьем мыслей
И только потому — страной.

Я думал о происхожденьи
Века связующих тягот.
Предвестьем льгот приходит гений
И гнётом мстит за свой уход.

Все нынешние комментаторы отмечают высокую оценку пролетарской критикой этого отрывка, что помогло избежать изъятий и купюр. Но пока что ни один исследователь или читатель не заметил, что Пастернак взял Ленина в “драконьи” заложники — Омри Ронен отнюдь не одинок в своей близорукости, что ему, разумеется, оправданием не служит. Самым двусмысленным мне кажется лукавый финал о лёгкости и тяжести. Ленин произносит речь в рождественские дни, и потому стоит прочитать строку с разбивкой: „Предвестьем ль Гот приходит гений?” То есть пришествие Ильича равно ли явлению Христа народу? В поэме и раньше был дан ответ:


Чреду веков питает новость,
Но золотой её пирог,
Пока преданье варит соус,
Встает нам горла поперёк.

Благая весть о Христе предана многократно, а новый гений, метящий в Спасители, оборачивается Антихристом, Змием, Драконом. Ещё раз перечислю все предъявленные в портрете дьявольские признаки. На трибуну лидер, изгибая корпус в кольцах поддержек, проскальзывает, как пресмыкающееся. Его вид пронзает искрами загривок, он весь „как Божия гроза”. Его мудрость — свойство Змея-нага, готового к полёту, суть речей и голос — голы. Лекарственным экстрактом его горла орёт история, чьи былины начертаны кровью не без его наущений.

И напоследок внимание привлекает неожиданная мелочь в поэтическом портрете Ленина: „И пяля передки штиблет”. О туфлях как о непременном сигнале присутствия Чёрта (нем. Teufel) я уже писала в связи с Хлебниковым (ниже повторю). Пастернак не преминул воспользоваться и этим мефистофельским отличием вождя.9


Нельзя сказать, что это первый опыт Пастернака по выявлению сатанинской природы гения революции. Поэт сам настаивает в поэме на неизменности своих взглядов:


Я не рожден, чтоб три раза,
Смотреть по-разному в глаза.
Ещё двусмысленней, чем песнь,
Тупое слово — враг,
Гощу. — Гостит во всех мирах
Высокая болезнь.

К кому относится слово „враг”, сомневаться не приходится: известна оценка Пастернаком роли Ленина в революционных событиях „по живому следу”. Стихотворение написано в 1918 году, впервые опубликовано в 1989-м.


РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

Как было хорошо дышать тобою в марте
И слышать на дворе, со снегом и хвоёй
На солнце, поутру, вне лиц, имен и партий
Ломающее лед дыхание твоё!

Казалось, облака несут, плывя на запад,
Народам со дворов, со снегом и хвоёй
Журчащий, как ручьи, как солнце, сонный запах
Все здешнее, всю грусть, все русское твоё.

И тёплая капель, буравя спозаранку
Песок у желобов, грачи, и звон тепла,
Гремели о тебе, о том, что иностранка,
Ты по сердцу себе приют у нас нашла.

Что эта изо всех великих революций
Светлейшая, не станет крови лить; что ей
И кремль люб, и то, что чай тут пьют из блюдца.
Как было хорошо дышать красой твоей!

Казалось, ночь светла, как копоть в катакомбах,
В глубокой тишине последних дней поста
Был слышен дёрн и дром, но не был слышен Зомбарт
И грудью всей дышал Социализм Христа.

Смеркалось тут... Меж тем, свинец к вагонным дверцам
(Сиял апрельский день) — в дали, в чужих краях
Навешивался вспех ганноверцем, ландверцем,
Дышал локомотив. День пел, пчелой роясь.

А здесь стояла тишь, как в сердце катакомбы
Был слышен бой сердец. И в этой тишине
Почудилось: вдали, курьерский нёсся, пломбы
Тряслись, и взвод курков мерещился стране.

Он, — „С Богом,— кинул, сев; и стал горланить, — к чёрту! —
Отчизну увидав, — чёрт с ней, чего глядеть!
Мы у себя, эй жги, здесь Русь, да будет стёрта!
Ещё не все сплылось; лей рельсы из людей!

Лети на всех парах! Дыми, дави и мимо!
Покуда целы мы, покуда держит ось.
Здесь не чужбина нам, дави, здесь край родимый,
Здесь так знакомо все, дави, стесненья брось!”

————————

Теперь ты — бунт. Теперь ты — топки полыханье
И чад в котельной, где на головы котлов
Пред взрывом плещет ад Балтийскою лоханью
Людскую кровь, мозги и пьяный флотский блёв.

В специальной расшифровке этот текст не нуждается. Обращаю только внимание, что здесь заштрихованы все отличия „вражьей” природы Ленина. Он противоположен Социализму Христа; надвигается, наплывает на Русь в огнедышащем поезде-Драконе; готов жечь, взрывать и расстреливать, стирать с лица родной земли всё и вся. Орёт не история, горланит он сам: „К чёрту! Чёрт с ней, с отчизной!” Тут уж не до прославления „голой картавости”, да и вряд ли поэт слышал её до речи на съезде…

Пора переходить к “змеиным” упражнениям Хлебникова. Их у Велимира необозримо много, и подвизался на этом поприще он задолго до Пастернака. Ограничусь выборочными указаниями и цитациями, дабы плавно подойти к ленинской теме, упор на которую уже сделан выше. Закрепим пройденное и добавим новые подробности, применив иное, “драконье”, освещение.


Ранний текст 1908 года «Скифское» («Подруга») Хлебников разворачивает как загадку. Свободно мутирующая цепочка слов ‘нога’ — ‘наг’ — ‘нож’ несёт скрытую разгадку. Нога (её нога упруга; не чуют кони жала ног) в латыни — это ‘pes’, тот самый верный пёс, мужской аналог босоногой подруги, то есть собаки. Эхо ноги — ‘наг’ (нагие ездоки) — это знакомый нам санскритский ‘змей’ — То жалом сзади гонит; / Земля в ней жалом жалится; / Змея, змея ли сжалится. Не забыт и синоним наготы — ‘гол’: В их взорах голубое / Смеётся вечно вёдро; / И гулки и голки, / Поют его рога. И наконец, стихотворение посвящено веселью и смеху — эху змейного товарища. Свободная стихия поэзии позволяет петь (‘cano’), сближать и смешно смешивать коней с ‘canis’-собакой, бегущей в куге-камыше (‘canna’), и с тем, что канет-тонет в водах седой (‘canus’) древности.10

Чертовщина, нечистая сила в любом изводе всегда завораживала Хлебникова. Крылатый ящер, Дракон, ещё один “родственник” коня, едва ли не самый частый гость Велимировых творений, но сей — в отличие от Чёрта или Лешего — потаён.

Поэма «Алчак» (1908) никогда не привлекала многочисленную аудиторию. Вероятно, причина в сентиментальности сюжета — перепеве крымского предания о самоубийстве брошенной девушки. Вот только соблазняет красавицу и отказывается на ней жениться не просто демонический ловелас, а Дракон в облике человека. Перед тем, как броситься с утеса в волны, девица обличает возлюбленного:


Ты кто? — крылатый ящер,
Потомок змей, несчастья пращур,
Ты попиратель слабой веры
В чертогах строгих морской пещеры?
Моих желаний, моих надежд
Срыватель ясный во сне одежд?
На закате тёмном тих,
Кто, какой ты силы сын?
Сладкий “он” иль чуженин?
О, оставь, оставь меня,
Пожалей взамен других
‹...›

Тот же Дракон, имевший признаки и Демона, и Люцифера, прилетел соблазнить грустиночку Украйны, а затем сразил огнём и свистом её жениха, несшего службу на Амуре, окраине империи. Находим сие в подробностях стихотворения «…И она ответила тихо…» (1911), позже дополненных и развёрнутых в «Гонимый кем?..» (или «Конь Пржевальского»).

Вот печальные события в некотором сокращении. Любопытно, что безуспешно противостоял грозному Дракону казак, наделённый всеми приметами грозы (его конь как гром, а волосы как ливень), а Змею в очередной раз присуща усмеяльность:


... И она ответила тихо,
Устремляя в себя синий взгляд:
„Бездонно-сине-пернатое лихо,
11
Я бате не скажу ни о чём.
Твои уста зачем палят?
Ты смотришь грозным палачом.
‹...›
Кто ты, сумрак или бог,
В ожерелье звонких струй,
Ты зачем упал в наш лог
И зачем твой горяч поцелуй?
‹...›
Но я скажу казачине, —
Его конь как гром, а волосы как ливень, —
Чтобы он ведал, кто к девчине
Пришёл, зраком синим дивен”.
И дикая усмешка искривила
Небоизгнанника уста.
Он затрепетал, как раненая вила,
И смехом огласил места.
Грустиночка ж тиха и проста.
Казак Амур широкий сторожит
И песнь поёт про деву Украины.
Вода волнистая бежит,
Вплетая в пены пряди крины.
Ветер унывно ноет в дуле
И веет травы на золотом украшенный тесак.
Но вдруг огонь и свист, предтеча пули,
И навзничь падает нестонущий казак.
И кто-то радостным крылом
Ему в глаза незрячие блеснул
И снова, проведя черту меж добром и злом,
В пустыне синей потонул.

Если конь у Хлебникова столь прихотливо рождается из собаки, то из дракона ему сам поэт велел появиться; что и было сделано в «Коне Пржевальского».12

А сейчас повторю, как и обещала, увлекательный пассаж про чёботы, чтобы подкрепить „ленинские штиблеты” из «Высокой болезни» Пастернака. Хлебников для Чёрта припас скомороший атрибут — его обувь. Как мы уже знаем, происходит эта на поверхности лежащая шутка из немецкого словаря, где Teufel — чёрт, дьявол, бес, сатана, демон.

В стихотворении «Конь Пржевальского» Хлебников впервые опробовал именно такую многоликость: от первого лица ведёт речь Сатана (вернее, все его перечисленные ипостаси, включая Змия-Дракона, Черта, Люцифера, Вельзевула, Мефистофеля и лермонтовского Демона). В тексте стихотворения змеиным клеймом Лукавого, тщательно зашифрованным знаком, служат чёботы.13 Вот фрагмент стихотворения:


У колодца расколоться
Так хотела бы вода,
Чтоб в болотце с позолотцей
Отразились повода.
Мчась, как узкая змея,
Так хотела бы струя,
Так хотела бы водица
Убегать и расходиться,
Чтоб, ценой работы добыты,
Зеленее стали чёботы,
Черноглазые, ея.

Цветы-чёботы комментаторы уразумели, перекличку с гоголевскими черевичками — нет.14 Хлебников со знанием ботанических причуд описывает дикую орхидею — “Венерины башмачки”, или “туфельки Венеры”,15 но без контакта обуви с чертовщиной резкий переход от мечтательных слов Чёрта к колодцу памяти и словарю цветов оставался непрояснённым.

Тема ящера-Змия подхвачена «Шаманом и Венерой», где богиня нага, а Монгол (Могол) мудр. Мощное развитие этот мотив получает в заумной пьесе «Боги». Здесь бесовская покладистость меняет знак: взамен мирного гротеска на сцену вытащен братоубийственный конфликт современности. Я уже писала прежде, как Хлебников “разделался” с вождём мирового пролетариата в этой пьесе, где о нём на “зауми” дважды сказано “сукин сын” (с подспудной цитацией Алексея Константиновича Толстого: «Сидит под балдахином Китаец Цу-Кин-Цын…»).16 А на вполне обиходном языке в ремарках и описаниях боги убоги и наги, причём нагнетание действа, вплоть до убийства в финале, сопровождается преизбытком змей.

Новый шеститомник Хлебникова блистает полнотой его поздних текстов, налицо те высказывания поэта о Ленине, ЧК, жестоких бойнях и расправах большевиков, которые не могли быть опубликованы при советской власти. Только один пример. Никакой особой загадки нет в том, чьё имя начинается на букву Л. Но Хлебников в пределах шести строк умудрился провести обвинительный процесс, делая упор на почти ребусном вопрошании: что постигнет Урал, если у него, как у ящерицы, оторвать хвост?


Могила царей —
Урал,
Где кровью царей
Руки свои замарал
Эль этих лет,
Крикнув „ура!”

И опять устами Ленина орёт кровавая история: весной 1920 года Велимир пишет «Ночь в окопе». Центральное место в этой поэме занимают попытки самооправдания Ленина. Ключом поэмы служит болезнь, тиф, порождающий бредовые видения, одно из которых — броневик-Дракон или танк. Боевая машина ползёт меж двойной линии окопов, где засели “белые” и “красные”.

Подобное часам, на брюхе броневом
Оно ползло, топча живое!
Ползло, как ящер до потопа,
Вдоль нити красного окопа.
Деревья падали на слом,
Заставы для него пустое.
И такал звонкий пулемёт.

Фигура вождя с лицом монгольского востока тоже двоится. Он и друг бедноты, и грозный диктатор; борец с религиозными заблуждениями и Великий Инквизитор одновременно.


Клянусь кониной, мне сдаётся,
Что я не мышь, а мышеловка.
Клянусь ею, ты свидетель,
Что будет сорванною с петель,
И поперек желанья бога,
Застава к алому чертогу,
Куда уж я поставил ногу.
Я так скажу — пусть будет глупо
Оно глупцам и дуракам,
Но пусть земля покорней трупа
Моим доверится рукам.

И знамена, алей коня,
Когда с него содрали кожу,
Когтями старое казня,
Летите, на орлов похожи!

Если героя «Председателя чеки» Хлебников наградил чертами Христа и Нерона, то в образе Ленина он свёл воедино Христа и Антихриста. Дракон-вождь клянется не иконой, не Спасителем-конем, а мёртвой кониной или знамёнами, что алей коня, / Когда с него содрали кожу.

„Erit sicut cadaver” („будет подобен трупу”) — латинская крылатая цитата. “Послушание трупа” — это выражение восходит к высказыванию основателя ордена иезуитов Игнатия Лойолы. Формула, разумеется, определяла благородную и страстную любовь к Христу. Или у поздних последователей иезуитов и инквизиции — напряженную веру в идеалы коммунизма. Чему и посвящена моя юбилейная заметка.

Удивляться не приходится — поэты всегда пророки. Чуднó другое. Казалось бы, нет ни единой точки даже не соприкосновения, а сближения Хлебникова с Пастернаком. Происхождение, семейный статус, воспитание, научные и культурные интересы, мировоззрение — всё у них разное. Принадлежали одной эпохе с общим социальным и психологическим климатом? Ну и что, их современникам в литературе несть числа. Оказывается, при всех отличиях эти поэты исповедывали одну и ту же многозначность слова, тайную структурированность тропов. Результат — тщательная маскировка поэтического высказывания. Надеюсь, перекрёстный анализ текстов этих столь разных поэтов — неплохой способ раскрытия их шифров.17




     Примечания

1 Приведу “способ” чтения текстов Пастернака в идеологическом лагере, противоположном Омри Ронену. В журнале «Наш современник» опубликованы конспекты семинара Юрия Кузнецова, натаскивавшего своих трепетно внимавших учеников:
     „Можно разобрать, в чём ложь и пустота Пастернака. В поэме «1905 год»: „Точно Лаокоон, будет дым на трескучем морозе...”. Ахматова, “Поэт” — восхваляла его через десять лет: „За то, что дым сравнил с Лаокооном, / Кладбищенский воспел чертополох... / Он награждён каким-то вечным детством”. (Здесь детство инфантильное.) В дыме нет страдания, это пустая метафора. Лаокоон — греческий жрец, возражал против троянского коня, чем рассердил Афину. Когда он приносил жертву Посейдону, приплыли две змеи, растерзали Лаокоона и его детей и уползли в храм Афины. После этого троянцы завезли коня. Пастернак устранил Лаокоона, оставил одних змей дыма — это инфантильность. Ахматова восхищалась пустотой. Так использовать метафору нельзя, здесь нет культуры. Метафора живет не внешне, а в развитии. Пушкин: „Как пахарь, битва отдыхает” («Полтава»). Толстой: „Капитан, покуривая, отдает приказ” — это его работа, не поза, уловлены корни. У Пастернака — пустая напыщенность”.
     См. Наш Современник, 2004, №11: http://www.litmir.net/br/?b=135117&p=14
2 Пушкинский vers’ок сквозь московскую топографию Цветаевой:
     „Памятник Пушкина был и моя первая пространственная мера: от Никитских Ворот до памятника Пушкина — верста, та самая вечная пушкинская верста, верста «Бесов», верста «Зимней дороги», верста всей пушкинской жизни и наших детских хрестоматий, полосатая и торчащая, непонятная и принятая. ‹...› Ибо Пушкин не над песчаным бульваром стоит, а над Чёрным морем”. Расширение, подтягивание Чёрного моря к пушкинской Москве встречается и у Хлебникова в «Ночи в окопе»:

Но море Черное, страдая,
К седой жемчужине Валдая
Упорно тянется к Москве.


     В метрической системе поэзии верста и вершок равны, о чем говорит Цветава в «Вёрстах»:

Чтобы чудился в жару и в поту
От меня ему вершочек — с версту,
Чтоб ко мне ему все версты — с вершок,
Есть на свете золотой гребешок.


3 Вершок — старинная русская мера длины, равная ширине двух пальцев (указательного и среднего). Один вершок равен 4 ногтям (по ширине — 1,1 см), 1/4 пяди, 1/16 аршина, 1/4 четверти. В современном исчислении — 4,44 см.
4 См. в кн.:  Гаспаров М.Л., Подгаецкая И.Ю.  «Сестра моя — жизнь» Бориса Пастернака. Сверка понимания. М., РГГУ. 2008.
http://ivgi.rsuh.ru/binary/object_97.1332338945.97927.pdf
5 Ради объективности признаю, что это единственный пункт, по которому согласна с М.Л. Гаспаровым и И.Ю. Подгаецкой.
6 Явный намёк на «Детство Люверс» Пастернака.
7 Именно Я.З. Черняк в 1924 году привлёк Пастернака для заработка к составлению ленинской библиографии, благодаря чему поэт читал годовые подшивки иностранной прессы на трёх языках. Роман в стихах «Спекторский» начинается с описания этого занятия:

Но я не засиделся на мели.
Нашёлся друг отзывчивый и рьяный.
Меня без отлагательств привлекли
К подбору иностранной лениньяны.

Задача состояла в ловле фраз
О Ленине. Вниманье не дремало.
Вылавливая их, как водолаз,
Я по журналам понырял немало.

Мандат предоставлял большой простор.
Пуская в дело разрезальный ножик,
Я каждый день форсировал Босфор
Малодоступных публике обложек.

То был двадцать четвёртый год.


8 На отрывок указала искусствовед и художница Ирина Конева, моя киевская подруга и внимательный читатель.
9 Ср. у Пастернака в стихотворении «Мефистофель»:

В чулках как кровь, при паре бантов,
По залитой зарей дороге,
Упав, как лямки с барабана,
Пылили дьяволовы ноги.


10 См. об этом в статье «Меркнут знаки Зодиака…»: http://ka2.ru/nauka/valentina_1.html
11 Приходится опять отметить востребованность Хлебникова членами радикального крыла национального патриотизма, отмеченного имперским кликушеством, шовинизмом и ксенофобией. При контрольных словах “Хлебников”, “змей”, “дракон”, “пернатое лихо” я получила в интернете цитату из романа «Надпись». Фамилию автора опущу, чтобы не пачкаться, хотя в самом отрывке ничего предосудительного не наблюдается, напротив, письменник демонстрирует способность заражаться и использовать сторонний текст именно в тех пределах, что обозначаются “чужим” словом ‘интертекстуальность’ .
     „От дорожной обочины, где притулился грузовичок с брезентовым тентом, на белый солнечный простор поляны вылетел велосипед, ярко и дико раскрашенный, с трещотками на спицах, с матерчатыми лентами за седлом. В седле, дико вращая педалями, трясся наездник в дурацком колпаке, в пёстрых лохмотьях, увешанный бубенцами, погремушками, пустыми консервными банками. За ним бежал скороход, поддерживая на весу огромного перепончатого змея, — красного, золотого, зелёного, ярко пылающего под солнцем. Когда велосипед вырвался на поляну и, подскакивая, оставляя неровный след, натянул бечеву, скороход отстал, отпуская змея. Тот, волнуясь тряпичным хвостом, взмыл в синеву, заиграл, затрепетал, устремляясь в высокую лазурь, как фантастический, прилетевший на Русь дракон. Велосипедист с размалеванной хохочущей рожей что есть мочи крутил педали, оглашал поляну звоном и треском, а над ним ныряло, взвивалось, горело оперением, мотало волнообразным лоскутным хвостом пернатое диво. И все, кто был на поляне, кричали, улюлюкали, хлопали в ладоши, по-детски ликуя, приветствуя языческое божество, забавную игрушку, первобытную машину, сочетавшую хрупкий земной экипаж, летательный аппарат, пилота, управлявшего с земли своим изделием, а также солнечную снежную поляну, небесную лазурь и испуганную, летящую над лесом сороку. ‹...› Лихой наездник обогнул поляну, вернулся на шоссе, и змей, теряя высоту и скорость, плавно опустился на распростертые руки подоспевшего скорохода. Что-то хлебниковское, молодое, первобытно-восхитительное чудилось Коробейникову в этой потехе, частью которой был и он сам. Как и все, ликовал, хлопал в ладони, улюлюкал, прославляя летающего небесного идола и земную священную колесницу”. См. http://www.librius.net/b/57621/read
12 В очередной раз обещаю вернуться к подробному анализу стихотворения «Конь Пржевальского» («Гонимый — кем, почём я знаю?..») со специальным обоснованием его подозрительно “драконьего” названия.
13 Один из “нечистых” персонажей Хлебникова, явно гоголевский Чёрт („спереди совершенно немец”), летает в стихотворении и, следовательно, не только помогает кузнецу-Вакуле добыть черевички, но и выявить великого предшественника. По Велимировой догадке получается, что Гоголь, скорее всего, тоже не погнушался немецко-русской межъязыковой шуткой. Но связь чёрта с обувью осталась в потайной шкатулке Хлебникова, как бы тоже сыграла “в прятки”. См. об этом в моей статье «Чужие поленья»: http://ka2.ru/nauka/valentina_15.html
14 См.: Гарбуз А.В.  О мотивной структуре стихотворения Хлебникова «Гонимый — кем, почём я знаю?» Опубликовано в: Фольклор народов России. Фольклорные традиции и фольклорно-литературные связи: Межвуз. науч. сб. — Уфа, изд. Башкирского ун-та. 1993. С. 197–207. Сокр. вариант: Русский авангард в кругу европейской культуры. Международная конференция. Тезисы и материалы. М., 1993. С. 122–125.
15 Собственно, сам Хлебников отослал к ботаническому атласу стихотворением «В лесу. Словарь цветов»: Подъемля медовые хоботы, / Ждут ножку богинины чёботы.
16 См. эссе «Сыновей синева»: http://ka2.ru/nauka/valentina_8.html
17 На этом остановлюсь, и пусть не влившийся в дружные ряды Мандельштам перейдёт в привычное “продолжение”, которое следует.
Изображение заимствовано:
Joseba Eskubi (b. 1967, lives and works in Bilbao, Spain)
Sin título. Óleo sobre lienzo. 55×46 cm. 2012
www.flickr.com/photos/josebaeskubi/7050243469/

     персональная страницаka2.ruka2.ruсодержание разделаka2.ruka2.ruна главную страницу