Григорий Амелин, Валентина Мордерер

Vincent Desiderio (b. 1955 in Philadelphia, Pennsylvania, US). Cockaigne. 1993–2003. Oil on canvas. 284.8×389.6 cm. Hirshhorn Museum and Sculpture Garden.

Цикута

 авторы  друг  другу


Есть свирель у меня из семи тростинок цикуты
Слепленных, разной длины, — Дамет ее, умирая,
Передал мне и сказал: вторым ей станешь владельцем.

Публий Вергилий Марон. «Эклога II»

Je sucerai, pour noyer ma rancœur,
Le népenthès et la bonne ciguë
Aux bouts charmants de cette gorge aiguë
Qui n’a jamais emprisonné de cœur.

Charles Baudelaire. «Le Léthé»1

Ты не бойся, что темно.
Слушай, я тебе открою, —
Всё невинно, всё смешно,
Всё божественной игрою
Рождено и суждено.

Федор Сологуб. «Ты не бойся, что темно...»



Стихотворение Хлебникова — странный образчик такого рода текста, где целое — понятно, а каждая строка темна, как невская вода:



Веко к глазу прилежно приставив,
Люди друг друга, быть может, целуют,
Быть может же просто грызут.
Книга войны за зрачками пылает,
Того, кто у пушки, с ружьем, но разут.
Потомок! От Костомарова позднего
Скитаясь до позднего Погодина,
Имя прочтете мое темное, как среди звезд Нева,
Среди клюкву смерти проливших за то, чему имя старинное “родина”.
А имя мое страшней и тревожней
На столе пузырька
С парой костей у слов “осторожней,
Живые пока!”.
Это вы, это вы тихо прочтете
О том, как ударил в лоб,
Точно кисть художника, дроби ком,
Я же с зеленым гробиком
У козырька
Пойду к доброй старой тете.
Сейчас всё чары — и насморк
И даже брашна,
А там мне не будет страшно,
— На смерть!

1916 (III, 16)

Ясно, что это антивоенный призыв, и потомок, скитающийся в гуще исторических фактов, летописей и легенд, должен быть вооружен не ружьями и пушками, а пристальным зрением. Из одноглазого и разутого он должен превратиться в обутого щеголя — смотреть в оба, как мандельштамовский щегол:


В обе стороны он в оба смотрит — в обе! —
Не посмотрит — улетел!
(III, 102)

Но настолько же здесь имеет значение шутливая поговорка „Разуй глаза!“ — взгляни, чтобы увидеть; сбрось пелену; расширь кругозор. Перед нами еще один поэтизированный рассказ о Тайной вечере, где провидящий свою смерть поэт-Христос несет людям не меч, но мир: Тайной вечери глаз знает много Нева... Темное имя автора — Вели-мира — Виктора Хлебникова составляет вензель-монограмму ВХ, пасхальный диктант смерти и воскрешения.

Люди прилежно приставляют к глазу монокль, еще одно веко, и совершают пасхальный ритуал — христосуются, целуются. Но только их действия больше напоминают свару, грызню, чем жесты любви и милосердия. В их остекленевших зрачках пылает пламя злобы, залпов и газовых атак. Они ослеплены ненавистью.

Остается лишь надежда на будущего читателя томов — потомка, который разберется — где свершается история, а не уходит сварливым скопом в небытие. Хлебников играет на двойном значении слова ‘история’: то, что было; и то, что рассказано о том, что было. История всегда — и событие, и рассказ. Образ книги и процесс чтения проходят через весь текст: Книга войны... Потомок! От Костомарова... Имя прочтете мое... Это вы тихо прочтете о том... Путешествуя во времени (скитаясь по годам Погодина), изучая труды историков, наследник этих книжных княжеств натыкается на примечательную веху — точку схождения и расхождения жизни и смерти: Хлебников родился в тот год, когда Костомаров умер — 1885.

Основным измерителем текста становится время, оно же и управляет словесными преобразованиями. Столетие-век (созвучный с глазным ‘веком’) дробится на годы — лета, ядовитое имя — вех, пузырек с ядом — летально настолько же, насколько летальна добрая старая тетя, то есть Смерть, к которой война принуждает отправиться поэта-воина. И даже темные воды Невы напоминают о реке смерти и забвения — Лете. Велимир — это тот, кто “Велит чтить мир”. Но его же имя-монограмма, ВеХа, страшней и тревожнее склянки с ядом, на которой изображены череп и кости (костомаровский словесный осколок, опять же), так как ‘вех’ — ядовитое растение.2 Более того, это та самая цикута, что принял Сократ. Поэтому поэт и сравнивает себя с убийственным пушкинским анчаром: „Не на анчаре вам вить воробушка гнездо“. Для себя цикута — символ самопознанья, для других — смертельный препарат. В конце концов, ядовитый вех (или ‘бех’) равен поэту, уничтожающему своим смертоубийственным зельем историческую ложь и хранящему истинную историческую память:


Знай, есть трава, нужна для мазей.
Она растет по граням грязей.
То есть рассказ о старых князях:
Когда груз лет был меньше стар,
Здесь билась Русь и сто татар.
С вязанкой жалоб и невзгод
Пришел на смену новый год.
Его помощники в свирели
Про дни весенние свистели
И щеки толстые надули,
И стали круглы, точно дули.
Но та земля забыла смех,
Лишь в день чумной здесь лебедь несся,
И кости бешено кричали: „Бех“, —
Одеты зеленью из проса,
И кости звонко выли: „Да!
Мы будем помнить бой всегда“.

«Бех», 1913 (II, 243)

“Участники” стихотворения все те же, но “идеологический” колорит совершенно иной. Героиня здесь все та же ‘цикута’, но ее связь с автором подспудная, она зовется ‘бех’ и служит лекарством, а не отравой. Кости, пропитанные ядом, бешено вопят, но не о летальности, не о смерти, а о вековой памяти. Мазь лечит от забвения, груз лет только усиливает скорбь и патриотическую злободневность. Прошлое прорастает в будущее, произрастает даже некоторое надувательство, и возвращенный земле смех восстанавливает историческую справедливость. Басня «Бех» написана до начала войны и воспевает ратные подвиги предков, поэт — ревностный поборник кровопролитных побоищ, бешеный певец-воитель русской славы. В 1916 году реальная война заставляет самого Хлебникова разуть глаза, иначе взглянуть в глаза смерти.

Ядовитая цикута становится созвучной свирели мира. Цикутой также называется род флейты, свирели. И мы оказываемся слушателями поэтического соревнования двух аэдов русского футуризма, заклинающих мир прислушаться к лире и прозреть. Один вооружен свирелью Пана, цикутой, другой — флейтой водосточных труб, флейтой-позвоночником. Поэтому Владимир Набоков отправляет своего alter ego, английского писателя Себастьяна Найта на год в ученики к футуристу Алексису Пану. И не довольствуется этим. В романе «Bend Sinister» редактору лакейского журнала он дает имя Панкрат Цикутин, уклончиво указуя незадачливому читателю на связь имени с Сократом и цикутой. О других связях — с набоковским революционным тезкой, например, читатель должен догадаться сам. ‘Веко’, по Далю, — это еще и ‘кузовок’. Но об этом как-нибудь потом.




     Примечания

1 В переводе Семена Рубановича:

И, чтобы смыть всю горечь без следа,
Вберу я яд цикуты благосклонной
С концов пьянящих груди заостренной,
Не заключавшей сердца никогда.
Шарль Бодлер. «Лета»

2 Пастернак писал: „Царство растений так легко себе представить ближайшим соседом царства смерти. Здесь, в зелени земли, между деревьями кладбищ, среди вышедших из гряд цветочных всходов, может быть, блуждают наши чаяния воскресения мертвых и жизни будущего века. Вышедшего из гроба Иисуса Мария не узнала в первую минуту и приняла за другого. Ей представилось, что это вышедший из питомника при погосте садовник. (Она же, мнящи, яко вертоградарь есть...) Как естественно вообразимы этот выход из-за гущи кустов и деревьев и кратковременность нечаянной встречи на ходу, с предостерегающим: Не прикасайся ко мне, Мария...“ (III, 618).

Воспроизведено по:
http://magazines.russ.ru/novyi_mi/filos/pisma/pism_1.html

Изображение заимствовано:
Vincent Desiderio (b. 1955 in Philadelphia, Pennsylvania, US).
Cockaigne. 1993–2003. Oil on canvas. 284.8×389.6 cm.
Hirshhorn Museum and Sculpture Garden.
www.hirshhorn.org/visit/collection_object.asp?key=32&subkey=14939

Кокейн (Cockaigne) — в средневековых легендах сказочная страна изобилия и праздности.

     персональная страница В.Я. Мордерерka2.ruka2.ruсодержание разделаka2.ruka2.ruна главную страницу