Ольга Матюшина

Manolo Valdés (b. 1942 in Valencia, España). Escultura de gran formato  en la Plaza Mayor de Salamanca, Castille and Leon, España. 2008. Bronce.

Призвание

‹...› Москвичи не заставили себя долго ждать, это было весёлое, изобретательное, шумное общество. Сначала трудно было понять, кто из них выделяется, но вскоре я заметила, что заводилами были братья Бурлюки...

В дверь постучали. В комнату входит — нет, скорее врывается — Маяковский. Он высоченный, стройный. Красивым жестом отбрасывает волосы со лба. Он молод, и эта молодость проглядывает во всём. Скромно поздоровался с Еленой, протянул руку мне и взял мою так осторожно, как фарфоровую. Не пожал, а подержал немножко и осторожно опустил на колени. Должно быть, Маяковскому кажется, что я совсем хрупкая, могу рассыпаться каждую минуту. Может быть, поэтому он так внимателен и заботлив.

У Гуро поэт чувствует себя свободно и уютно. Вот попробовал пощекотать кота Бота. Тот встал, выгнул спинку и величественно удалился на террасу. Поэт бросил ему вслед скомканную бумажку, но Бот не соблаговолил обратить на него внимание.

— Самолюбивый! — с досадой сказал Маяковский.

Дверь в сад широко открыта. По ступенькам террасы поднялся Михаил Васильевич.

— Кто самолюбивый? Бот?.. Да, наш Бот обладает огромным чувством собственного достоинства!

Елена Генриховна легко вскочила с дивана, рассмеялась своим неожиданным басистым смехом и позвала:

— Завтракать! Завтракать!

Маяковский сразу нахмурился и сердито буркнул:

— Мне некогда!

Но Михаил Васильевич взял его под руку и, тихонько подталкивая к двери, говорит:

— Ну что ты артачишься, Володя? Наверно, с утра ничего не ел?

Да, видно, и утром не ел!.. Трудно ему живется! Запах жареных котлет... Он заколебался. А Михаил Васильевич уже провёл его в столовую, усаживает против Елены, накладывает полную тарелку котлет с картошкой, придвигает хлеб.

— Чтобы всё съесть! Слышишь? А на наших дам не обращай внимания: обе едят, как цыплята.

Михаил Васильевич — он всегда хозяйничает за столом — налил кофе нам с Еленой, налил большую чашку Маяковскому.

К концу завтрака поэт подобрел и повеселел. Посуду убрали. На чистой скатерти осталась только литая чугунная калоша. Маяковский взял её и руки.

— Тяжеленная! Это пепельница?

Я и прежде видела эту пепельницу, но не обращала на неё внимания. Сейчас, услышав определение “гроза поэтов”, я удивилась не меньше, чем Маяковский. А он просит:

— Елена Генриховна, расскажите!

— Нет, пусть лучше Мика сам. Он хорошо рассказывает!

Михаил Васильевич охотно начал:

— Мы жили тогда на Лицейской, но поэты собирались за этим же столом. Мне очень нравилось наблюдать за ними. Помню учредительное собрание первого «Садка судей». Вот тут, рядом с Еленой, вытянувшись, сидел Хлебников — эта затаённая гора внутренних переживаний в студенческом мундире. Он, как всегда, был молчалив и очень рассеян. Справа от Елены — весёлый рыжий Вася Каменский. Дальше бородатый узколицый Мясоедов, молодой учитель математики. Напротив сидели Бурлюки. Мы с Еленой раньше слышали о них самые скверные отзывы. Братья слыли отчаянными хулиганами, ничего не боящимися, никого не щадящими, чуть ли не разбойниками. А когда познакомились, они оказались чрезвычайно внимательными, страстно ищущими культуры, знания. Между ними сидела Екатерина Генриховна, старшая сестра Елены. Она очень одаренный, остроумный, изобретательный человек. Пишет под псевдонимом “Екатерина Низен”. Если бы ты слышал, сколько на этом собрании было выдумок, острот, насмешек над теми, кто станет в тупик от одного вида «Садка судей»! Мы тогда и решили печатать книгу на обратной стороне обоев. Предвкушали, какими странными покажутся рисунки в книге, а стихи и проза — ещё более странными. Тут же за столом Владимир Бурлюк делал рисунки для «Садка». Тут же рождались экспромты, возбуждавшие грохот, вроде:


Стихами умываюсь,
Стихами утираюсь,
Стихами...

Мы очень шумно обсуждали каждую вещь, предлагаемую в сборник. Кричали до хрипоты. И вот кому-то — кажется, Мясоедову — пришла в голову мысль вместо громких споров использовать эту галошу. Она стояла посреди стола. Каменский прочитал свои стихи. И никто ещё не успел высказаться, как Мясоедов стал тихо двигать галошу и поставил её перед Каменским. Все рассмеялись: поняли, что это безмолвное осуждение стихов. Но у Николая Бурлюка оказалось свое мнение. Он снова передвинул галошу на прежнее место. И вдруг ожила застывшая фигура Хлебникова. Быстрым движением Велимир поставил галошу снова перед Каменским. Эти стихи в сборник не попали. Галоша молча определила качество стихов...

— «Садок судей» никто не хотел издавать, — продолжал Матюшин. Поэтому мы сами напечатали его в типографии немецкой газеты в Петербурге. Эта книжка упала, как бомба. Бурлюки очень благочестиво проникли тогда в литературное собрание у Вячеслава Иванова — в его “башню”. Хозяин радушно принял их. А эти негодяи, уходя от него, насовали «Садок» всем присутствовавшим в пальто, в шинели, в каждый карман по книжке «Садка». Так получили «Садок судей» Ремизов, Блок, Михаил Кузмин, Городецкий и другие, бывшие там.. Вот эта книжка, отпечатанная на желтых обоях.

Маяковский внимательно рассматривал «Садок».

— Нет, тихоня-то, Хлебников, какое стихотворение напечатал! И посвятил его кому-то. Кто это “В.И.”?

Елена шепнула мне:

— Это казанская любовь Хлебникова, Варвара Ивановна Дамперова.

Маяковский громко, с большим увлечением прочитал «Зверинец»:


     О сад, сад!
     Где железо подобно отцу, напоминающему братьям, что они братья, и останавливающему кровопролитную схватку.
     Где немцы ходят пить пиво.
     А красотки продавать тело.
     Где орлы сидят подобно вечности,
оконченной [так! — В.М.] сегодняшним ещё лишённым вечера днём ‹...›

— Неужели же можно любимой посвящать такие стихи? — возмутилась я.

— Ты ничего не понимаешь, Олли! — серьёзно и ласково сказала Елена.


* * *

‹...› И вот наступил момент, когда я почувствовала желание участвовать в их работе. Но я не была ни поэтом, ни писателем, ни художником. Зато я умела печатать на машинке.

Сначала я стала печатать вещи Гуро. Потом Маяковский притащил свои стихи. Разве такому откажешь? А однажды явился совсем необыкновенный посетитель. Высокий, в студенческом мундире со стоячим воротником. Встал руки по швам, по-военному. Бормочет что-то невнятное. С трудом поняла: это поэт Велимир Хлебников, ему надо перепечатать большую рукопись.

— Покажите, пожалуйста!

Читаю — и ничего не могу уразуметь. Слова как будто обыкновенные. Но о чём он пишет?

Поэт стоит передо мной молча. Я набралась храбрости и говорю:

— Простите! Мне очень трудно будет печатать эту вещь. Я её не понимаю.

Но он сунул мне тетрадь и ушёл.

Я опять почитала — полный туман. Спрашиваю Катю:

— Что это такое?

— Да, Виктор Владимирович очень странный человек. Но когда разговорится, более интересного собеседника трудно найти. И всё-таки мы с Леной облегчённо вздыхаем, когда Хлебников уходит!

— А стихи его тебе нравятся?

Катя смущенно сказала:

— У него все какие-то “палеводы”... Не в моём стиле. Но Люли утверждает, что он талантлив! Ты поговори с ней.

Леночка стала мне доказывать, что Хлебников — замечательный поэт:

— Он совсем по-новому относится к слову, к его значению и звучанию. Это очень важно.

— Но как же это печатать? Букву за буквой, что ли?

— Ты постарайся. Ему нельзя отказать. Самые трудные места показывай мне. Может, вместе разберёмся. Но только, голубушка, не отказывай. Сама увидишь, какой он интересный.

Я отложила рукопись: думала — не срочно. Но на следующий день, вернувшись домой, на лестнице столкнулась с Катей:

— Там тебя Хлебников ждёт!

— О-о-й!..

— Да ты не пугайся. Может быть, он даже не заметит тебя. Когда пишет, он совершенно забывает об окружающем. Способен часами сидеть, ничего не видя, не отвечая на вопросы!..

В столовой я увидела странную картину: на кончике стула сидел Хлебников, длинный, худой, задумчивый, с отсутствующими глазами. Он что-то писал, опустив голову с упавшей на лоб прядью светлых волос, высоко подняв плечи.

Поэт действительно не ответил на мое приветствие.

„Чудной какой!” — подумала я и стала наблюдать. Он оставил карандаш, поглядел в окно, потом зашептал что-то и опять принялся быстро писать.

Пришла Катя. Она растормошила поэта.

— Виктор Владимирович, садитесь обедать!

Он передвинулся к столу и опять весь ушёл в работу.

— У вас суп остыл. Положите сюда ваш карандаш.

Он молча сглотал суп и опять потянулся к бумаге. Екатерина Генриховна подсунула ему ломоть хлеба. Поэт принялся жевать его, перечитывая написанное.

— Виктор Владимирович!

— А?.. Что?..

— Вы пообедайте сначала! Вот сосиски, салат, картофель.

Хлебников ткнул в сосиску карандашом. Екатерина Генриховна молча заменила карандаш вилкой.

— Над чем вы сейчас работаете?

— Что?

— Над чем работаете?

— Работаю... — (Длинная пауза). — Ещё не знаю...

Казалось, Хлебников всецело захвачен большими мыслями и перескакивает от одной к другой. То он принесёт несколько страниц, исписанных одними цифрами. Строго скажет:

— Ни одной цифры не спутайте, не переставьте! Это очень важно. —

То притащит стихи. «Мария Вечера» мне даже понравилась.


Выступ замок простёр
В синюю неба пустыню.
Холодный востока костёр
Утра встречает богиню.
И тогда-то
Звук раздался от подков.
Бел как хата
Месяц сотен облаков
Лаву видит седоков.
И один из них широко
Ношей белою взмахнул
И в его ночное око
Сам таинственный разгул
Заглянул из-за мела белых скул.
Не святые, не святоши,
В поздний час несёмся мы.
Так зачем чураться ноши
В час царицы воплей тьмы?
Пусть блестящее чем свет
Два блистают тёмных глаза
‹...›

Я попросила Хлебникова:

— Прочитайте мне сами «Марию Вечеру»!

Он что-то невнятное пробурчал и ушёл.

Приходилось перепечатывать много произведений молодых поэтов. Вначале ничего не понимала. Шлёпаю одним пальцем букву за буквой... Постепенно привыкла. Маяковский стал нравиться своей горячностью, своим умением как-то по-новому перестраивать стихотворную строку, наполнять её острым смыслом.

А Хлебникова по-прежнему не понимала, хотя иногда он начинал разговаривать по-человечески. Пожаловалась как-то Михаилу Васильевичу, что невыносимо трудно мне печатать Хлебникова.

— Почему? — изумился Матюшин. — Это же необыкновенно талантливый поэт! Ну, послушай хоть этот кусочек:


Море ласковой мерой
Веет полуденным золотом.
Ах, об эту пору все мы верим,
Все мы молоды!
..

— Как мне обидно за Велимира! — вздохнул он. — Его не умеют понять. Все замечают только его чудачества. А нужно быть наблюдательнее, и тогда разберёшься в том, что кажется сначала непонятным.

Михаил Васильевич сказал это так серьёзно, что я старалась смотреть на Хлебникова другими глазами.

Вот коробка спичек, которую он засовывает в рот. Чудачество? Нет! Видно, что он задумался. У него что-то не получается. А тут — обед. Мы смеёмся над коробкой спичек, принятой за хлеб. Всё это мешает ему найти то, что надо... Он с утра не ел, голоден, торопится насытиться. Толкает в рот что попало. А мы совсем не понимаем его состояния.

— Хлебников чудак! У него всё не по-людски.

Иногда он подойдет неожиданно и спросит:

— В тюрьме страшно?

— Нет, — говорю.

Он отходит, снова садится на стул, снова пишет что-то. И вдруг скажет:

— Это неправда! Там страшно! Иначе зачем же сажать?..

А однажды — зима была, мороз — он спросил меня:

— Хорошо на море в солнечный день?

— Очень!.. Он кивнул, точно проверил что-то для себя...


* * *

На святках нам достали маскарадные костюмы. Хлебников выбрал костюм римского патриция. Когда ему застегнули на плече тогу, обнажив вялые, худые руки, жилистую шею, вид у него стал совсем жалкий. Но вот у него на голове лавровый венок, и вдруг с Хлебниковым произошло что-то совсем неожиданное: он выпрямился и показался очень высоким, лицо стало властным, глаза — твёрдыми и холодными.

А когда мы все вместе поднимались по лестнице женского Медицинского института, Хлебников внезапно шагнул со ступенек на пьедестал, приготовленный для какой-то скульптуры, величественно поднял руку и замер. Настоящая мраморная статуя: ни один мускул не дрогнет в лице!

Так Хлебников не шевелясь простоял несколько часов. Только когда маскарад окончился, он сошёл с пьедестала и как был, в тоге и сандалиях, пошёл по Большому проспекту.

Было холодно, но Хлебников, почти босой, с обнажённой грудью, надменно шагал по снегу. Изумлённые прохожие шарахались от него, но римский патриций не замечал ни их, ни мороза, ни порывистого ветра.

Полицейские арестовали его. У Нерона не оказалось никакого вида на жительство, ничего, кроме тоги и лаврового венка. Его посадили в каталажку. Утром поэта пришлось выручать. Михаил Васильевич сначала съездил в Медицинский институт за его шубой, потом — в участок. На все расспросы Хлебников молчал.

Друзья с грустью говорили:

— Чудачества его заходят слишком далеко!

Я только теперь поняла, что он не играл роли, а действительно чувствовал себя цезарем. Должно быть, костюм заставил его полностью перенестись в древний Рим. В участке все потешались над ним, а он был серьёзен и очень задумчив. Наверно, работал над чем-то своим.

И так — во всём!



Воспроизведено по:
Звезда. №3. 1973., стр. 141–144

Изображение заимствовано:
Manolo Valdés (b. 1942 in Valencia, España. Now lives and works in New York and Madrid).
Escultura de gran formato en la Plaza Mayor de Salamanca.
One of 17 bronze sculptures by Manolo Valdes on Main Square of Salamanka, in 2008.
Foto by Sergio Álvarez Fernández.
www.flickr.com/photos/sergiuko/3106229982/
     Una grandiosa exposición al aire libre de 17 obras del escultor valenciano Manolo Valdés, se encuentran expuestas en la Plaza mayor de Salamanca, para asombro de viajeros y lugareños.
     Diversas esculturas con versiones sobre la dama de Elche, la reina Mariana y la infanta Margarita inmortalizadas por Velázquez o la gran Odalisca de Ingres que conforman esta muestra, patrocinada por la Obra Social de “La caixa”.
http://lanogala.blogia.com/temas/excursiones-y-visitas..php


     содержание раздела на главную страницу