Рюрик Ивнев

Bill Woodrow (born in 1948 near Henley, Oxfordshire, UK. Lives and works in London). Bunker/Mule. 1995. Concrete bunker, steel. Exhibited Blavand, Jutland, Denmark.

Велимир Хлебников в Петербурге и Астрахани

Петербург 1913 года. Тишина перед грозой. Концерты Собинова перекатываются волной по городу. Музыка Скрябина ещё не на столбовой дороге классика, но уже начинает привлекать пристальное внимание тонких ценителей. Молодой грузчик Шаляпин во фраке и лайковых перчатках спокойно принимает шумные овации взыскательной публики столицы. Вагнер входит в Императорский Мариинский театр, как в собственный дом, заставляя партер брататься с галёркой. Всеволод Мейерхольд приоткрывает дверцы своего блестящего таланта. Александрийский театр впервые ставит пьесу Габриэлл Д’Аннуцио. Вернисаж Шагала кружит головы молодым художникам. Афиши Ходотова и Вильбкшевича пестрят на стенах и заборах. Входит в моду мелодекламация:


Каменщик, каменщик в фартуке белом,
Что ты там строишь, кому?
Эй, не мешай нам, мы заняты делом, —
Строим мы, строим тюрьму... —

проносится по всем концертным залам, вызывая бурный восторг студенческой молодёжи. И тут же вблизи, в другом концертном зале, другая публика восторженно слушает получтение-полупение “поэз” своего кумира Игоря Северянина:

Градоначальница зевает,
Облокотясь на пианино...

Андрей Белый вознесён до небес небывалым успехом своего романа, в котором нарисован гениальный портрет Санкт-Петербурга. Футуристы в золотых ризах и жёлтых кофтах с зелёными галстуками атакуют твердыни символизма и акмеизма, в пылу сражения, разбившись на две враждующие друг с другом группы эго- и кубо.

И вот на этом фоне появляется будущий председатель Земного Шара Велимир Хлебников, заранее уверенный в том, что Мировой Парламент единогласно ратифицирует его самоназначение.

Мне тогда не приходила в голову мысль, что и я вместе с Григорием Петниковым и другими поэтами и деятелями искусства буду так же числиться одним из председателей (или как теперь бы сказали) — сопредседателей Земного Шара.

Как же состоялось мое знакомство с Хлебниковым?

Мой близкий друг Николай Бальмонт (сын поэта), с которым мы встречались ежедневно, пришёл как-то таким взволнованным, что я сразу понял, что произошло нечто неожиданное.

— Ты знаешь, — начал он, едва переводя дыхание, — Хлебников хочет с тобой познакомиться... Он просил Лёвушку Бруни устроить встречу с тобой. Лёвушка очень просит тебя прийти сегодня вечером. Посторонних не будет. — Никс засмеялся. — Ты знаешь, как я ценю Хлебникова и мне хочется...

— Но ведь я его тоже ценю, — перебил я Никса.

— Я знаю, но я хочу, чтобы ты его увидел воочию. Он какой-то особенный человек. Он напоминает мне йога. Его нельзя не полюбить.

И вот мы с Никсом на Васильевском острове в здании Академии Художеств, в которой её сотрудник Исаков занимал казённую квартиру. Входим в комнату.

В глубоком вольтеровском кресле сидит Хлебников. В первую секунду он показался мне каменным изваянием, до того неподвижен и спокоен. Но вот он оживает, поднимается с уже успевшей впитаться в него петербургской учтивостью. Я вспомнил слова Никса: „необыкновенный человек”. Да, он был необыкновенным. Это бросается в глаза сразу: спокойствие, внутренняя сосредоточенность, весь внутри себя: огромный внутренний мир, кипящий и клокочущий, но скрытый для подавляющего большинства людей, понятный пока лишь для немногих.

А внешне — высоковатый, чуть сутулый, застенчивый.

Мы поздоровались молча. Общепринятые в таких случаях слова не срывались с губ. Больше того — они показались бы жалкими побрякушками, скорее даже кощунственными, чем смешными. Еще не видя Хлебникова, я таким себе и представлял его — загадочным, окутанным пеленой молчания. Встреча с ним не была похожа ни на одну из встреч, бывавших у меня раньше. Обычно, когда впервые знакомятся, знают друг о друге, и каждый невольно старается показать себя с лучшей стороны, понравиться тому, чьи стихи близки по духу, а образ привлекателен.

Здесь не было ничего подобного. Никто из нас не пытался сказать что-либо для собеседника приятное, никто не мобилизовывал своего остроумия и не заводил общепринятых разговоров о поэзии, музыке, картинах молодых художников. Я чувствовал радость, что наконец-то увидел любимого поэта, но в то же время не мог избавиться от какой-то связанности и даже смущения.

Сознаюсь, что я любил шутливые и полушутливые разговоры, и был до некоторой степени заражён манерой модного в ту пору острословия, и не избавился ещё от легкомыслия, свойственного молодости.

Всё серьёзное и волнующее душу я предпочитал отдавать стихам, а в жизни, как и многие молодые поэты, старался казаться легкомысленнее, чем был на самом деле. И при встрече с Хлебниковым у меня было такое впечатление, как будто я был студентом, а он — профессором. И как всякий студент, которому льстит внимание профессора, чувствовал себя польщённым, что Хлебников выразил желание со мной познакомиться. Часто бывает, что встречи, при которых произносятся какие-нибудь слова, запоминаются гораздо легче, чем тогда, когда разговор происходит скорее при помощи взглядов, скупых улыбок и невидимых антенн.

Я хорошо помню первые слова, сказанные мне при встрече Вячеславом Ивановым, Александром Блоком, Сергеем Есениным, но слов Хлебникова почему-то не помню, может, потому, что никаких слов не было произнесено. Велимир не раскрывал себя сразу, напоминая неразряженную “лейденскую банку”. Но я чутко уловил, что его молчание было благожелательным, да и настоящего молчания в сущности не было. Был разговор, но не салонный, а как бы полумистический, то плавно качающий свои волны, то отрывочный, то замедленный. Несколько слов о математике, будущем Востока и Запада. О книгах, вернисажах, музыке не было сказано ни одного слова.

Никс Бальмонт настороженно наблюдал за нами. Он хотел, чтобы я относился к поэту так же горячо, и как чуткий музыкант вскоре почувствовал, что встретились мы не напрасно — в темноте полумолчания зажжён яркий фонарь взаимопонимания. Лёва Бруни тоже был доволен. Он все время улыбался мягкой улыбкой, от которой исходила какая-то особенная теплота. Потом мы пили чай. В столовой Хлебников держался не как гость, а как странник, спустившийся из далеких миров на нашу грешную землю. И я с интересом наблюдал, как он сосредоточенно размешивал своей серебряной ложечкой давно уже растворившийся сахар.

Мы вышли с Никсом Бальмонтом поздно ночью на заснеженную набережную Васильевского острова, молча перешли Дворцовый мост, Хлебникова с нами не было, но нам казалось, что он шагает рядом, немного сутулый, молчаливый и загадочный.

После этого я встречался с Хлебниковым и в присутствии Никса и без него. Я жил как бы раздвоенной жизнью. Одна — выступления на шумных вечерах и диспутах, частые встречи с Анной Ахматовой, Осипом Мандельштамом, Георгием Ивановым, Георгием Адамовичем, ночные вечера в литературном кабачке «Бродячая собака», в котором выступали, кроме упомянутых поэтов, Владимир Маяковский, Михаил Кузмин, Владимир Нарбут и многие другие. Часто заглядывал туда и знаменитый в ту пору художник Судейкин, причудливо и красочно разрисовавший стены кабачка. Вторая жизнь — у себя, в маленькой комнатушке на Большой Архиерейской улице Петроградской стороны, встречи с Хлебниковым, которые ещё больше углубляли моё возмущение собой, продолжающим вертеться как белка в колесе в заколдованном круге богемы и впивающим её сладкий яд.

Хлебников иногда смотрел на меня своими грустными, всё понимающими глазами, но я чувствовал, что нас крепко связывают нити его собственных стихов и моих тощих книжечек «Самосожжение». Иногда он мне излагал, но не плавно и внятно, а как-то отрывисто и полунамёками свою “теорию чисел”, изложенную им впоследствии в брошюре «Время — мера мира». Когда он говорил, то его оригинальная теория звучала очень убедительно. Это было своего рода пророчество, предсказание будущих событий при помощи цифр.

Хлебников был глубоко убеждён в неуязвимости своей теории. В отличие от других “пророков”, которые покоряют слушателей своей экзальтацией и ораторским талантом, Хлебников был спокоен и даже косноязычен, но силу убеждения он передавал иным способом, точно зафиксировать который невозможно. И здесь был своеобразен, и здесь был человеком иного плана. Значительно позднее, после выхода в свет его брошюры «Время — мера мира», я показал его труд одному талантливому математику, и он сказал мне, что теория Хлебникова, его попытки предсказать будущее путём „жонглирования цифрами”, как он выразился, с точки зрения математики не выдерживают критики. Проверить это я не могу, так как ничего не понимаю в математике.

Тишина Петербурга 1913 года длилась недолго. Её сменила буря войны, а затем революция.

В сентябре 1918 года А.В. Луначарский направил меня в Астрахань на открытие народного университета. В Астрахани поэт Сергей Буданцев, служивший командиром в Красной Армии, сказал мне, что в городе находится Велимир Хлебников. Я узнал адрес и зашёл к нему. Он только приехал к родным, жившим здесь постоянно. Для Хлебникова мое появление было неожиданным. Он был изумлён и обрадован, но опять-таки по-своему. Не было ни восклицаний, ни всплескиваний рук, ни привычных объятий. Он только крепко сжал мне ладонь и усадил за большой обеденный стол, на котором в беспорядке были разбросаны арбузные корки и крошки хлеба. Среди них сиротливо стоял стакан с недопитым чаем. Хлебников нисколько не был смущен, что я застал его врасплох, среди хаоса, царившего на столе. Он спокойно познакомил меня со своим отцом, сидевшим здесь же, так же не смущённым отсутствием порядка и обилием неубранных корок арбуза. Он совсем не походил на провинциального чиновника. Большой лоб, умные вдумчивые глаза с явно выраженным благородством, соединенным с уверенностью в себе и в то же время, если можно так выразиться, с классической скромностью. Сестра Велимира метнулась с чисто женским смущением, пытаясь навести хотя бы приблизительный порядок, но Велимир посмотрел на неё, как бы говоря: не беспокойся, это свой человек, он не осудит тебя, и она успокоилась. Все осталось на своих местах, и если бы арбузные корки могли что-нибудь чувствовать, то они, вероятно, были бы очень обрадованы, что их не будут тревожить. Столовая в квартире Хлебниковых стоит перед моими глазами и сейчас, сверкая своими красками, как бы покрытыми слоем густой, но прозрачной пыли.

Я рассказал Хлебникову, по какому поводу приехал в Астрахань. Он оживился и начал меня расспрашивать о наших общих друзьях — петроградских и московских, затем сказал, что приехал сюда почти случайно, не имея определенной цели, по приглашению Феди Богородского заглянул в Нижний Новгород, а здесь в Астрахани познакомился с Буданцевым — сотрудником газеты «Красный воин». Мы решили навестить его и пошли в редакцию.

Буданцев встретил нас приветливо и тут же пригласил на вечерний спектакль в театр на пьесу о Красной Армии.

И вот мы вчетвером смотрим спектакль, сидя в ложе редакции газеты «Красный воин». Хлебников в первом ряду на видном месте. Буданцев, сидевший сзади, решил разыграть поэта. Он шепнул: „Послушай, Велимир, ты слишком высовываешься, а время тревожное. Вокруг Астрахани бродят белые банды... Белые, зелёные и ещё чёрт знает какие. Если паче чаяния они ворвутся в город, мы — военные, будем сражаться, а если нужно, то и умрём. Но ведь ты штатский, зачем тебе рисковать? В театре не только наши друзья, но и скрытые враги. В случае чего — они опознают тебя, и какие-нибудь зелёные или чёрные анархисты повесят тебя, не посчитавшись с тем, что ты поэт”. Хлебников принял это предупреждение за чистую монету и порывисто откинулся за портьеру ложи. Я не мог удержаться от смеха. Засмеялся и Велимир, поняв, в чём дело, но больше он уже не высовывался из ложи. А после спектакля, который закончился довольно рано, так как город был на осадном положении, Буданцев попросил Хлебникова написать отчёт об увиденном. Велимир отказывался, говоря, что не умеет писать рецензии, но Буданцев был так настойчив, что Хлебников согласился, и все пошли ко мне писать рецензию на спектакль.

В Астрахани я остановился у знакомых моего спутника работника наркомпроса Николая Николаевича Подъяпольского. Квартира была большая и удобная, в центре города. Нам предоставили две отдельные комнаты. И вот здесь, за столом, заваленным янтарным виноградом, Хлебников, после небольших попыток, начал вяло писать, а потом более уверенно. Я с удивлением следил за тем, как белые листы бумаги быстро покрывались чёрными строчками его характерного почерка. Окончив, он протянул листки Буданцеву. Тот, улыбаясь, прочёл и сказал: „Великолепно, изумительно, но только это не имеет никакого отношения ни к пьесе, ни к театру. А впрочем, это всё равно пойдёт в номер”. И он, продолжая улыбаться, взял ручку и набросал несколько слов о спектакле перед началом рукописи. И действительно, на другой день рецензия Хлебникова, вернее его статья, состоявшая из интересных и оригинальных рассуждений о будущих отношениях между Востоком и Западом, появилась в «Красном воине». Подписана она была начальными буквами ‘В.X.’. А перед статьёй от имени Хлебникова было несколько буданцевских фраз о самом спектакле.

Через несколько дней состоялось торжественное открытие Народного университета, и я мог бы отправиться в Москву; ибо как представитель наркома произнёс на этом открытии небольшую речь, но мой спутник Н.Н. Подъяпольский сказал: „Москва не убежит. Было бы преступлением не воспользоваться случаем и не осмотреть дельты Волги”. И со свойственной ему энергией выхлопотал у местной администрации трёхдневную поездку в дельту.

В наше распоряжение отвели маленький пароходик с командой, состоящей едва ли не из двух человек.

Буданцев не мог отлучиться из города, и мы поехали втроем: Хлебников, Подъяпольский и я.

В моей памяти эта поездка сохранилась как сказочное путешествие вне времени и пространства. По-настоящему меня сможет понять только тот, кому когда-нибудь довелось побывать в этих изумительных местах.

Кроме двух или трех матросов, почти невидимых, и Подъяпольского, мы с Хлебниковым бродили дни и ночи по палубе, всматриваясь в бесконечную даль безмятежно покоившихся неподвижных вод, и в леса камышей, очарованные безмолвием и отрешённостью всего мира. Не верилось, что где-то совсем рядом с нами кипят человеческие страсти и льётся кровь.

Мы чувствовали себя солдатами Действующей армии, каким-то чудом получившие трёхдневный отпуск и без всякого ранения. Над нами плыли облака, ежеминутно меняя свои очертания, тая и возникая вновь, словно воссоздавая тени каких-то неведомых материков, когда-то бывших в действительности.

Это медленное движение нашей палубы, — самого пароходика мы не замечали, — было как бы предтечей молниеносного движения самолета Ту-104, которое воспринимается нашими органами чувств, как стояние на одном месте. Нам казалось, что остановились не только мы — весь мир остановился, словно в раздумье над своей дальнейшей судьбой. Хлебников говорил как всегда отрывисто и полунамёками о том, что его больше всего тогда волновало — о своих предчувствиях и о будущих отношениях Востока и Запада. В эту минуту он казался мне не „Председателем Земного Шара”, а верховным судьёй, призванным решить спор между двумя цивилизациями мира. В связи с этим он варьировал свою любимую теорию чисел, которая казалась теперь призрачной и почти потусторонней. Мог ли я думать тогда, что почти через полгода, т.е. в марте 1918 года, уезжая в новую командировку из Москвы, я передам ему второй ключ от моей квартиры в Трёхпрудном переулке, чтобы он во время моего отсутствия приходил туда, как к себе домой, и писал стихи или обдумывал новые теории мироздания.

И мог ли я думать тогда, что наше прощание в Москве будет прощанием навеки. Но вот путешествие закончено. Мы снова в Астрахани. Нам стало грустно, как бывает грустно детям, когда кончается сказка, которую они слушали затаив дыхание.

При прощании Хлебников сорвал один из бесчисленных лотосов, окружавших нас, и молча протянул мне, протянул не так, как сделали бы другие, а по-своему, с какой-то трогательной неуклюжестью. „Это... это... от дельты Волги”, — тихо-тихо, почти шёпотом промолвил он.

Я долго хранил этот лотос, но в бесконечных моих странствиях по свету не сумел его уберечь. Мне становится грустно, когда я думаю об этом лотосе, грустно, как ребёнку, потерявшему любимую игрушку. Может быть, это смешно. Но меня это не смущает. Где-то в глубине души меня даже радует, что если я не сумел сохранить этот лотос, то сохранил, по крайней мере, “кусочек детства”, который многие теряют уже в отрочестве.

Велимир, Велимир, да будет память о тебе священна. Пусть белый парус, несущий по волнам времени твое имя, заменит подаренный тобой лотос.


1965


Воспроизведено по:
Ивнев Р.  Образ, временем сожженный.
М., 1991., стр. 134–142

Изображение заимствовано:
Bill Woodrow (born in 1948 near Henley, Oxfordshire, UK. Lives and works in London).
Bunker/Mule. 1995.
Concrete bunker, steel. Exhibited Blåvand, Jutland, Denmark.
http://www.flickr.com/photos/danslegrandbleu/2965305504/

This is Danish West Coast where numerous World War II bunkers
remain on the beach and in the dunes.
These originally formed part of Hitler’s Atlantic Wall against a possible allied invasion.
To celebrate the 50th anniversary of the liberation of Denmark,
a number of bunkers were converted to “mules” by the artist Bill Woodrow in 1995.
Apparently they symbolise evil being dragged away from the beach towards the sea.

     содержание раздела на главную страницу